Уайльд Оскар
Шрифт:
Когда ты убеждал меня возбудить против твоего отца судебное дело, ты прекрасно понимал, что лично тебе он ничего плохого делать не станет. Точно так же ты понимал, что, как бы ни обернулось дело, я буду защищать тебя до последнего и при необходимости возьму всю вину на себя. Ты был абсолютно прав. И твой отец, и я вели себя именно так, как ты рассчитывал, хотя, разумеется, по совершенно разным причинам.
И все-таки, несмотря на все это, тебе не удалось выйти полностью сухим из воды. «Феномен отрока Самуила» (назовем так для краткости сложившееся у многих о тебе представление как о чистом и добропорядочном юноше) срабатывает лишь тогда, когда речь идет о самой широкой публике.
Что касается Лондона, то в феномен этот мало кто может поверить, ну а в Оксфорде упоминание твоего имени рядом с именем отрока Самуила и вовсе вызовет презрительную улыбку. Но это лишь потому, что и в том, и в другом месте есть достаточно много людей, которые хорошо знают как тебя, так и следы, оставленные там твоим пребыванием. А весь остальной мир, вне сравнительно узкого круга в этих двух городах, видит в тебе славного молодого человека, которого пытался сбить с пути истинного безнравственный и распутный писатель и который в последнюю минуту был спасен добрым и любящим родителем. Звучит трогательно и вполне убедительно.
И все же, как ты и сам знаешь, тебе не удалось так уж легко отделаться. Я говорю даже не о том наивном вопросе, который был задан наивным присяжным и вызвал у прокурора и у судьи лишь снисходительно-презрительную улыбку. [201] Да и в зале этот маленький эпизод остался практически незамеченным.
Нет, то, о чем я говорю, касается главным образом самого тебя. Мне кажется, в глубине души ты не можешь не чувствовать, что вся эта история обернулась для тебя не совсем так, как тебе того бы хотелось, и я уверен, что придет время, когда ты, задумавшись над своим прошлым, поймешь почему.
201
Уайльд вспоминает – причем явно с горькой иронией – эпизод одного из судебных заседаний, когда старшина присяжных заседателей спросил у судьи, почему к ответственности не привлекается также и Альфред Дуглас: ведь он, очевидно, виновен не в меньшей степени, чем Оскар Уайльд.
Втайне – я в этом абсолютно уверен – ты уже и сейчас стыдишься своего поведения. Неизменно представать перед миром в маске невозмутимости и дерзкой, бесстыдной самоуверенности – это, конечно, достойно всяческого восхищения, но, хотя бы время от времени, когда ты остаешься наедине с собой и тебя не видит ни одна живая душа, ты, надеюсь, все же срываешь с себя маску, чтобы дать себе свободно дышать. А то ведь и задохнуться можно.
Думаю, твоя мать тоже по временам сожалеет о том, что старалась переложить груз своей ответственности на плечи другого человека, который и без того нес нелегкое бремя. Она была для тебя и матерью и отцом, но исполнила ли она свой родительский долг?
Если терпеть твой дурной нрав, твою грубость и твои постоянные сцены было нелегко даже мне, то как могла выносить все это она? Когда я в последний раз виделся со своей женой – с тех пор прошло четырнадцать месяцев, – я сказал ей, что теперь она будет Сирилу не только матерью, но и отцом. Я рассказал ей о твоих отношениях с матерью, о том, как она боится быть откровенной с тобой, – рассказал все без утайки, как и на этих страницах, но, конечно, гораздо подробнее. В частности, я объяснил ей причину, по которой твоя мать писала мне бесконечные письма с пометкой «лично в руки» на каждом конверте. Приходили они на Тайт-стрит так часто, что жена стала подшучивать надо мной и спрашивать, смеясь, а не сочиняем ли мы с твоей матушкой совместный роман в письмах или нечто в подобном роде.
Я умолял жену быть для Сирила лучшей матерью, чем была твоя мать для тебя. Я говорил ей, что она должна воспитать его так, чтобы даже в том случае, если ему придется пролить невинную кровь, он сразу пришел бы к ней и признался ей в этом, а она, сначала омыв ему руки, научила бы его, как очистить свою душу покаянием и искуплением.
Я также сказал ей, что, если она боится принять на себя всю ответственность за сына, пусть возьмет себе в помощь опекуна. К моей радости, она так и сделала. В качестве опекуна она выбрала Адриана Хоупа, своего двоюродного брата – человека благородного происхождения, широкой культуры и высокой порядочности; ты с ним однажды встречался у нас на Тайт-стрит.
Я уверен, что он позаботится о Сириле и Вивиане наилучшим образом, и за их будущее можно не бояться. Думаю, и твоей матери, раз уж она не решалась откровенно говорить с тобой, следовало бы выбрать среди своих родственников такого человека, к чьему мнению и советам ты бы хоть как-то прислушивался. И уж во всяком случае ей не стоило бояться говорить с тобой напрямик. Ей следовало пересилить себя и высказать тебе все, что она думает и о тебе, и о твоем поведении. Она этого не сделала, и теперь ты сам можешь видеть, к чему это привело. И я сомневаюсь, что ей сейчас так уж спокойно и хорошо на душе.
Знаю, что во всем случившемся она винит одного меня. Об этом мне говорят не те, кто знает тебя, а те, кто тебя не знает и знать не желает. Я часто слышу об этом. К примеру, мне известно о том, что она любит порассуждать о влиянии, которое может оказывать взрослый мужчина на юношу. В этом она видит причину всех неприятностей, которые происходят с молодыми людьми, и эта ее убежденность встречает всеобщее понимание и сочувствие.
Впрочем, меня это не удивляет, ибо чем меньше люди знают о каком-то предмете, тем с большей предвзятостью к нему относятся. Я не стану спрашивать у тебя, какое влияние я на тебя оказывал. Ты и сам знаешь, что никакого. Более того, ты даже гордился этим, и в данном случае имел для этого все основания. Да и было ли в тебе хоть что-то такое, на что бы я мог повлиять? Ум? Уж слишком неразвит он был. Воображение? Оно было мертво. Душа? Она еще не родилась.