Шрифт:
Теперь нетрудно представить себе эстетику этого писателя, его художественные и литературные предпочтения. Он обладает слишком глубокими научными познаниями и слишком большой утонченностью, чтобы самому грешить против вкуса, ум его слишком приучен к дисциплине, чтобы он мог позволить себе распущенность в мыслях и в стиле; одним словом, он настолько пропитался духом нашего века, что уже не может взять для себя за образец грубость саксонцев или безудержную преизбыточность итальянцев. И, однако, он выказывает приверженность к тем писателям, живописцам, скульпторам, которые отдавались на волю своего бурного темперамента. Он любит свободные проявления человеческого гения, его бунтарские порывы, даже его безумства; его интересует естественное начало в человеке, и он приходит в восторг, когда слышит крик живой плоти. Конечно, он не выражает своего восторга громко, стараясь сохранить бесстрастный вид, подобающий судье; но в его речи появляется какая-то взволнованная сбивчивость, свидетельствующая о том, что он с истинным сладострастием внимает пронзительным голосам природы. Он с симпатией говорит о тех писателях и художниках, что сами терзали себя, обнажая свое кровоточащее сердце, а также о тех, что воспринимали мир наподобие здорового животного, в котором бурлят жизненные соки. Он любит Рубенса и Микеланджело, Свифта и Шекспира. Эта любовь стихийна, безотчетна. Впрочем, преклоняясь перед жизнью, он заявляет, что все живущее на свете достойно внимания ученого, что каждая эпоха, каждый человек заслуживают объяснения и истолкования. Так, в частности, подойдя к Вальтеру Скотту, он будет рассматривать его как воплощение буржуа.
Таков духовный облик человека, который в прошлом году был приглашен прочитать курс эстетики в Школе изящных искусств. И теперь, оставляя в стороне писателя, я уже буду говорить только о профессоре, преподносящем своим слушателям новое учение о Прекрасном. Впрочем, я намерен рассмотреть только первые лекции, в которых излагается его философия искусства. В этом году он дает практическое приложение своим теориям, разбирая на их основе итальянские художественные школы. Меня же пока занимают только теории сами по себе, и мне нет нужды вдаваться в вопрос, насколько компетентно и авторитетно судит г-н Тэн о художественных сокровищах Италии, которую он, кстати, недавно посетил. Мне важно выявить существо провозглашенной им новой эстетики, а для этого я должен изучить его как профессора. Тогда перед нами всесторонне вырисуется его художественный темперамент.
Слово «профессор» здесь не совсем на месте, ибо профессора учат, а г-н Тэн показывает, анализирует. Выше я уже говорил, что одной из отличительных черт этого критика является широта и терпимость взглядов, готовность принять любое свободное проявление человеческого гения. Врача интересуют все болезни; он может предпочитать сравнительно более любопытные, более редкие случаи, но он чувствует себя обязанным изучать всякие недуги. Критик подобен врачу: он пристально всматривается в каждое произведение искусства, в каждого человека — будь тот по натуре кроток или неистов, варварски груб или изысканно утончен — и по мере своих наблюдений делает заметки, не заботясь о выводах и не предлагая никаких рецептов. Его орудиями являются только прозорливый взгляд и тонкая интуиция; и вся его наука состоит в показе того, что было прежде и что есть сейчас. Он приемлет самые разнообразные школы, все на равных основаниях — как естественные, обусловленные теми или иными причинами явления, не превознося какую-нибудь одну из них за счет другой; поэтому единственное, что он может с ними делать, — это объяснять, как они возникали и каков был облик каждой из них. Одним словом, у него нет идеала, в его представлении не существует произведения столь совершенного, что оно могло бы служить мерилом для всех остальных. Он верит в непрерывное творчество человеческого гения, он убежден, что всякое произведение искусства является продуктом определенной индивидуальности и определенной эпохи, что все они вырастают как из-под земли, нежданно-негаданно, там, где пригреет солнышко; и, освобождая себя, таким образом, от обязанности что-либо предписывать, он предоставляет право именоваться шедеврами самым различным произведениям, возникшим в тех или иных своеобразных условиях.
В этом году г-н Тэн сказал слушателям Школы изящных искусств следующее: «Что касается рецептов, то удачных пока что найдено только два; первый рекомендует родиться гением: это — забота ваших родителей, а не моя; второй рекомендует много работать, дабы обрести мастерство; это ваша собственная забота и опять-таки не моя». Какой странный профессор: наперекор всем обычаям он объявляет ученикам, что не даст им в руки общедоступного практического средства изготовлять прекрасные произведения! Вдобавок он еще говорит вот что: «Мой единственный долг состоит в том, чтобы излагать вам факты и объяснять, как эти факты возникли». Я никогда не слыхал более смелого, более радикального высказывания относительно самых основ преподавания. Итак, отныне ученик предоставлен своим внутренним побуждениям, своей натуре; наука, сравнительная история искусств лишь помогают ему лучше разобраться в себе самом, познать себя и безбоязненно отдаваться своему вдохновению. Я хочу привести высказывание г-на Тэна, превосходно определяющее сущность современной методы: «Наука, понятая таким образом, не казнит и не милует; она лишь собирает и объясняет факты… Она благосклонна ко всяким формам искусства и ко всяким школам, в том числе и к взаимно противоположным; она приемлет их все как различные проявления человеческого духа, и, по ее мнению, чем они многочисленней и разнообразней, тем больше новых, ранее неведомых, граней человеческого духа они нам открывают». Искусство, в таком понимании, есть продукт творческой индивидуальности и эпохи; оно оказывается частью истории; его произведения становятся такими же историческими событиями, возникающими вследствие тех или иных обстоятельств, как войны и перемирия. Прекрасное не делается из того или иного материала: оно — в самой жизни, в свободном выражении личности; прекрасное произведение искусства — это произведение живое, оригинальное, в которое художник вложил всего себя; прекрасным также должно считать произведение, над которым трудился целый народ и которое отразило вкусы и нравы целой исторической эпохи. Великому художнику нужно только выявить себя: свой шедевр он носит в себе самом. Подобные идеи, когда их преподносят с профессорской кафедры, выглядят уже совсем головокружительно смелыми. Профессор как бы говорит своим ученикам: «Послушайте, я не в состоянии сделать из вас великих художников, если у вас нет соответствующего темперамента; я могу только изложить вам историю минувших веков. Вы увидите, как и по каким причинам стали великими творцы художественных ценностей прошлого; если кому-нибудь из вас суждено достигнуть величия, то он возвеличится сам, без моей помощи. Моя миссия состоит лишь в том, чтобы побеседовать с вами о художниках, вызывающих наше всеобщее восхищение, рассказать, что совершили эти гении, с целью побудить вас продолжить их дело на благо человечества».
Скажу по секрету, что, на мой взгляд, в сфере искусства только такое обучение и мыслимо. Можно обучить чужому языку, можно обучить рисованию, но нельзя обучить умению сочинять хорошие стихи или писать хорошие картины. Творения поэтов и живописцев должны изливаться непосредственно из их сердца, они должны быть отмечены печатью художнического своеобразия. История литературы и искусства рассказывает нам о художественных произведениях, унаследованных от прошлого. Каждое из них — единственное в своем роде порождение того или иного творческого интеллекта; все они, вместе взятые, если угодно, — родня между собой, но у каждого есть свое особенное лицо, свое происхождение, и красота их заключена именно в том, что в них неповторимо. Каждый великий художник, являющийся в этот мир, приходит для того, чтобы добавить еще одно вдохновенное слово к тому, что уже сказано человечеством; он никому не подражает, ни за кем не следует — он творит, извлекая все, что возможно, из себя самого и из своей эпохи, и, таким образом, добавляет новую страницу к великой поэме; он выражает на своем собственном языке новый этап в развитии народов и человеческой личности. Это значит, что художник должен всегда устремляться вперед, слушаясь лишь зова своего сердца и своей эпохи; не в том его призвание, чтобы заимствовать в минувших веках разрозненные черточки Прекрасного и строить из них идеальные типы, лишенные индивидуального лица и вознесенные над человечеством; призвание его в том, чтобы жить полной жизнью, обогащать сокровищницу искусства, добавлять новые шедевры к шедеврам старых времен, быть творцом еще небывалого, открывать нам неведомые дотоле грани Прекрасного. История минувшего будет лишь ободрять его, указывать ему, в чем заключается его подлинная миссия. Он употребит приобретенное им мастерство на то, чтобы выразить свою индивидуальность, а познание языческого, христианского и всякого иного искусства укрепит его в убеждении, что Прекрасное, как и все в этом мире, не является незыблемым, что оно постоянно развивается, видоизменяясь с каждым новым этапом истории великого человеческого племени.
Я знаю, что провозглашение этой истины ведет к ниспровержению художественных школ. Что ж, пусть сгинут все школы до единой — лишь бы нам остались сами мастера. Любая школа всегда задерживает развитие искусства, так же как монархия нередко задерживает развитие общества. Каждый великий художник собирает вокруг себя целую толпу подражателей, обладающих темпераментами, сходными с его собственным, но более слабыми. Он по праву прирожденного таланта становится властителем дум; эпоха, нация выражаются в нем с силой и яркостью необыкновенной; он словно собрал своей могучей рукой в одну пригоршню всю рассеянную вокруг него красоту; из струн своего сердца он исторг звучания, в которых мы узнаем голос эпохи; царствует он один, а все, кто рядом с ним, — не более чем его придворные. Пройдут столетия, и из исторического далека будет видна лишь его фигура; все его окружение померкнет, и в памяти человечества останется только он, как самый значительный выразитель определенной художественной идеи. Ратовать за «школу» — смешное ребячество; каждый год, когда наши критики в своих отчетах о Салопе начинают стенать и сокрушаться о том, что у нас нет никакого подобия школы, которая управляла бы темпераментами и подводила бы под единый ранжир различные дарования, меня так и подмывает сказать им: «Боже, да пожелайте вы, чтобы у нас появился великий художник, а за школой дело не станет; пожелайте, чтобы наше время нашло себе выразителя, чтобы кто-то одни впитал в себя дух времени и воплотил его в замечательных произведениях, — а уж подражатели не заставят себя ждать: длинный хвост посредственностей потянется за этим одним художником; из них составится внушительный и дисциплинированный отряд! Сейчас у нас царит полная анархия, она представляет собой любопытное и увлекательное зрелище. Конечно, я скорблю об отсутствии у нас великого художника, властителя дум, но мне по душе видеть, как все эти князьки воюют друг с другом; мне нравится эта своеобразная республика, в которой каждый гражданин — сам себе хозяин. В ней, в этой республике, протекает бурная деятельность, расходуется уйма энергии, все живут какой-то лихорадочной, беспокойной жизнью. Нельзя не восхититься непрестанной созидательной работой, что идет в наше время; каждый день отмечен новыми творческими порывами, новыми свершениями. Поставленная задача как будто выполняется, но люди, испытывая неудовлетворенность, тут же с яростной настойчивостью снова берутся за ее выполнение. Художники, уйдя в свои берлоги, трудятся порознь над своими шедеврами, причем каждый надеется создать нечто такое, что сделает его главой новой школы; но школы все нет и нет, ибо, кого ни возьми, всякий хочет и может стать не учеником, а учителем. Не печальтесь же о нашем веке и о судьбах искусства; на наших глазах развертывается благотворная для человечества творческая работа соревнующихся талантов и в муках рождается что-то новое, предвестье великого и прекрасного будущего. Наше искусство с царящей в нем анархией и борьбой дарований, несомненно, отражает характерные особенности нашего общества; мы больны промышленностью и наукой, больны прогрессом; мы обрекли себя на жизнь в треволнениях ради того, чтобы дети наши могли обрести покой и душевную ясность; мы ищем, ежедневно мы производим какой-нибудь эксперимент; камень за камнем мы воздвигаем здание нового мира. Наше искусство должно походить на нас самих: бороться, чтобы не коснеть в неподвижности; не бояться беспорядка, сопутствующего всякой перестройке, — в ожидании той поры, когда можно будет вкусить отдохновение в мире красоты и гармонии. Подождите: великий человек придет, и он скажет то слово, которое мы безуспешно ищем; но покамест не презирайте тех скромных тружеников, что ныне отдают все свои силы великому общественному делу созидания нового».
Итак, наш профессор, приемля любую школу как группу художников, проникнутых общим умонастроением, подходит к ним всем лишь как к неким подлежащим изучению явлениям; я хочу сказать, что он ограничивается объяснением их возникновения и последующей деятельности. Он сообщает, как я уже говорил, только исторические факты, а также факты физиологические. Он идет от века к веку, тщательно изучает каждую эпоху и каждый народ, не соотнося все произведения искусства с каким-то одним идеальным произведением, рассматривая их независимо друг от друга как плоды постоянно изменяющегося человеческого духа, красота которых в том, что они с большой силой и правдивостью выражают индивидуальное и общечеловеческое. При таком подходе к делу можно почувствовать себя ввергнутым в хаос, если в руках не будет никакой путеводной нити, которая помогла бы не запутаться среди бесконечного множества разнообразных и противоречащих друг другу творений; но общего мерила больше нет, — взамен нужны законы творчества.
И вот тут-то г-н Тэн, который, как вам уже известно, большой дока по механической части, воздвигает свою громадную конструкцию. Он утверждает, что открыл единый закон, в соответствии с которым дух человеческий проявляет себя тем или иным образом. Отныне для него объяснить произведение искусства — это значит установить, как оно возникло и как затем бытовало в обществе; для критического разбора всех и всяких произведений он всегда будет применять один и тот же прием; придуманная им метода становится в его руках стальным инструментом, неумолимым, жестким, действующим с математической точностью. Этот инструмент на первый взгляд покажется вам чрезвычайно простым; но вскоре вы заметите, что в нем скрыты сцепления множества колесиков, которые хитроумный профессор по надобности пускает в ход. В целом, по-моему, можно утверждать, что это механическое приспособление для измерения умов применяется г-ном Тэном с истинной виртуозностью и что в менее искусных и уверенных руках оно давало бы весьма жалкие результаты. Я пока мог позволить себе ничего не сказать о существе новой теории, поскольку ныне нет человека, который не был бы знаком с этой теорией, не участвовал в спорах о ней или, по крайней мере, не размышлял над нею наедине с самим собой. Основное положение этой теории состоит в утверждении, что все продукты интеллектуальной деятельности человека являются следствием трех воздействующих на него факторов: расы, среды и исторического момента. Если нам даны некая определенная личность, народ, к которому она принадлежит, эпоха, в которую она живет, среда, которая ее окружает, мы выведем из этого, какого рода произведения данная личность может создать. Это простая задача, которая решается с математической точностью; зная художника, можно установить характер его творчества, и наоборот — через творчество художника можно познать его самого. Нужно только иметь необходимый и достаточный набор данных — все равно каких, чтобы безошибочно определить неизвестные величины. Очевидно, что подобный закон, если только он верен, может оказаться одним из самых замечательных орудий, какими когда-либо располагала критика. Он и является таковым в трудах самого г-на Тэна, который дает ему универсальное применение и строго на его основе, никого не хваля и не браня, излагает всемирную историю литературы и искусства.