Шрифт:
И так как я хочу с полной ясностью подтвердить свое искреннее восхищение творчеством Курбе, я повторяю здесь то же самое, что уже сказал в другом месте год тому назад, когда появилась книга Прудона.
Мой Курбе — это ярко выраженная индивидуальность, и только. Художник начал с подражания фламандцам и некоторым мастерам Возрождения, но ему стало тесно в этих рамках, и он всем своим существом — понимаете, всем своим существом! — потянулся к окружающему его материальному миру — к дебелым женщинам и кряжистым мужчинам, к густо колосящимся плодородным полям. Сам крепыш и силач, он воспылал страстным желанием заключить в свои могучие объятия действительную материальную природу; ему захотелось показать на полотне настоящую плоть, настоящий чернозем.
Новое поколение, — я говорю о молодых людях, которым сейчас двадцать — двадцать пять лет, — почти не знает Курбе. Как-то раз, в отсутствие художника, мне посчастливилось увидеть в его мастерской на улице Отфей некоторые из его ранних картин. Я был поражен; я не нашел ни малейшего повода для смеха в этих сильных и строгих полотнах, о которых мне говорили раньше как о чем-то чудовищном. Я ожидал увидеть какие-то карикатуры, гротески, плоды безумной фантазии, а передо мной оказались картины, написанные твердой и уверенной рукой, поражающие совершенством исполнения и необычайной смелостью.
Люди изображены правдиво, но без вульгарности; в их гибких и крепких телах бьется жизнь; фон полон воздуха, и это придает фигурам необычайную выразительность. Краски, чуть приглушенные, образуют мягкую гамму оттенков, а верность в выборе тонов и мастерство рисунка создают глубину перспективы, отчего каждая деталь становится предельно рельефной и четкой. И сейчас, стоит мне закрыть глаза, я снова вижу эти полные энергии изображения, монолитные, как здания, построенные из смеси извести с песком, до того реальные, что начинает казаться — это сама жизнь. Курбе принадлежит к семье художников, умеющих делать человеческую плоть живой.
Поистине, меня трудно упрекнуть в том, что я поскупился на похвалы этому мастеру. Мне дороги и его неповторимость, и его сила.
Поэтому я считаю себя вправе показать ему публику, толпящуюся вокруг его полотен, и сказать ему:
— Берегитесь, сейчас вы — предмет восхищения. Я прекрасно знаю, что день вашего торжества придет. По на вашем месте я бы огорчился, если б увидел, что мое творчество получает признание именно тогда, когда моя рука начала слабеть, когда я уже перестал выражать в своих работах всего себя — без уступок и смягчений.
Я отнюдь не отрицаю, что «Женщина с попугаем» хорошая картина, точная и тщательно проработанная; я не отрицаю, что в «Убежище ланей» много очарования и жизни; но этим полотнам не хватает той силы, того напора, в которых весь Курбе. В них есть мягкость и улыбка. Курбе сотворил на этот раз — вот словцо, которое должно убить его! — нечто изящное.
Поговаривают, что он получит большую медаль. Если бы я был Курбе, я не хотел бы получить за «Женщину с попугаем» высшую награду, в которой было отказано «Дробильщикам камня» и «Добыче». Я бы потребовал прямого заявления, что одобряется мой талант, а не мои любезные расшаркивания. Меня наводило бы на грустные мысли признание именно тех моих произведений, которые я не считаю самыми крепкими и сильными из рожденных моим дарованием.
Есть еще два живописца в Салоне, которых я оплакиваю, — это г-н Милле и г-н Теодор Руссо. Оба они были и — хочу в это верить — еще останутся художниками ярко выраженного своеобразия, перед которыми я испытываю живейшее восхищение. Но сейчас я вижу, что они утратили твердость руки и верность глаза.
Мне вспоминаются первые виденные мною картины г-на Милле. Широкие, свободно раскинувшиеся просторы полей; земля как будто дышит. Кое-где одна-дне человеческие фигуры, не более, уходящая вдаль равнина — и вот перед вами открывается сельская местность в своей истинной поэтичности, источник которой правда, и только правда.
Но я сужу, как поэт, а живописцы, я знаю, этого не любят.
Если уж надо говорить о технике, то добавлю, что живопись г-на Милле была прежде сочной и материальной, что цветовые пятна подбирались им верно и отличались большой выразительностью. Он четко членил изображение на цельные массивы, как все настоящие художники.
А вот в этом году передо мной оказались картины расплывчатые и неопределенные. Создается впечатление, будто художник писал на промокательной бумаге и масло на ней расплылось. Предметы на заднем плане как бы сливаются друг с другом. Картина кажется сделанной из раскрашенного воска, который подогрели, вследствие чего краски растаяли и перемешались.
Я никак не ощущаю реальной действительности в следующем, к примеру, пейзаже. Мы видим окраину какой-то деревушки, но благодаря одной детали горизонт сразу расширяется: на фоне неба высится одинокое дерево. За ним можно угадать бесконечные пространства. Так вот, я повторяю, живописцу недостает простоты и силы, тона в картине стерты и смешаны, и потому небо начинает казаться каким-то низеньким, а дерево — приклеенным к облакам.
Увы, с г-ном Теодором Руссо происходит та же самая история, только, может быть, еще более печальная.