Шрифт:
— Беречь буду.
— И я с тобой: это надо беречь.
Осемьях они не говорили: об этом говорить было так же страшно, как страшно шагнуть во тьму за борт парохода.
Глава пятая
Только на восемнадцатый день эшелон, перехваченный ими в Рязани, прибыл на маленькую станцию, вблизи строительной площадки, где уже стояли десятки таких же эшелонов.
Иван Кузьмич за эти дни, как и все, кто сопровождал станки, почернел, обжегся холодными ветрами, стал походить на переспелый подсолнух: ударь — и полетят во все стороны зерна. Лицо у него стало совсем маленькое, тревожные глаза выкатились, в походке появилось что-то медлительное, задумчивое: ступая по земле, он как будто ждал, вот-вот она ему что-то скажет. Друг его, Степан Яковлевич, еще больше высох: теперь кадык у него (он сбрил бородку) еще больше выпячивался, нос непомерно вырос, покраснел, а голос задребезжал старческой хрипотой.
— Фу ты, пес, новость какая пришла, — откашливаясь в ладошку, проговорил он, сойдя с платформы. И, глядя на горы заповедника «Нетронутый Урал», добавил: — Красота-то какая! Мировая, Иван Кузьмич.
Иван Кузьмич тоже посмотрел в сторону гор.
Горы, усыпанные зелеными до черноты соснами, и небо, глубокое, голубое, и обрывы, как оскалы гигантской пасти, — все это было необычайно, и особенно необычайными казались молодые ели, растущие на окраине: они густо распустили ветви, касаясь ими земли, раскрылились, напоминая токующих глухарей.
«А грибов тут, наверное!» — подумал Иван Кузьмич.
— Красота! А? — еще раз произнес Степан Яковлевич.
У Ивана Кузьмича загорелись было глаза, но он тут же нахмурился и резко произнес:
— Не до нее. Давай злобу ковать. И айда — пошел, — и тронулся следом за группой рабочих.
Около вокзального здания рабочих встретили два директора — один бывший, ныне начальник строительства Николай Кораблев, другой новый, Макар Рукавишников. Они стояли рядом, оба крупные. Только один в синем плаще, другой — в кожаном, потертом, пегом пальто и грыз ногти, искоса посматривая на всех, как делает ястреб, когда что-нибудь клюет и боится, что добычу у него могут отнять.
Что происходило с Макаром Рукавишниковым, вряд ли он и сам осознавал. Однажды в детстве отец увез его на несколько дней из Москвы в деревню. Тогда Макару было всего восемь лет. Отправившись с ребятами за деревню, он там увидел, как его сверстники, встав на лыжи, стремительно скатывались с горы. Макар впервые узнал, что такое лыжи. А когда ему предложили прокатиться, он, набравшись детского задора, встал на лыжи и понесся под гору. И вдруг на повороте одна лыжа задралась, и в следующий миг он уже торчал в сугробе головой вниз, откуда его потом с криками извлекли ребята. Что-то подобное происходило с ним и теперь, несмотря на то, что ему было уже не восемь, а сорок шесть лет. По существу, он был очень приятный человек, даже весельчак за столом и хороший работник. Разве забыли, как он работал в термическом цеху? Да нет же, этого никак нельзя забыть. Но вот тут, когда он брался за дела директора крупнейшего моторного завода, губы у него набухали, а глаза наполнялись страхом… И он начинал грызть ногти, говорить преувеличенно громко, подозрительно вглядываясь в каждого, боясь, что тот увидит его страх и скажет: «А ты ведь, Макар, не на своем стуле сидишь».
Но рабочие совсем не обратили внимания на душевное состояние Макара Рукавишникова. Увидев Николая Кораблева, они хлынули к нему и безо всякого намерения оттерли Макара Рукавишникова. Тогда тот, возясь плечами в кожаном пальто, раздвинул толпу и, наступая, как слепая лошадь, на Николая Кораблева, с визгом выкрикнул:
— Улыбочкой только играете, а о рабочих ни мур-мур. Где бараки? Что вам рабочие — бараны? — Сказано было все это несусветно грубо и глупо, что почувствовал и сам Макар Рукавишников, но он уже не мог удержаться, как не может удержаться конь, идущий с возом под гору, когда обрываются тяжи, и закричал еще визгливей: — Сами-то в особнячке, а рабочих, как собак.
Николай Кораблев с недоумением посмотрел на него и сунул руку в карман.
«Да Макар ли это? — подумал он. — Саранча на рабочем поле», — и вдруг в нем все так закипело, навернулись такие жестокие слова, что, произнеси он их, и немедленно уничтожил бы Макара Рукавишникова. «Стой! Стой!» — удержал он сам себя, до боли прикусив нижнюю губу: ведь он поддержал кандидатуру Рукавишникова на пост директора моторного завода. Верно, все это происходило в страшной спешке: началась война, надо было срочно выезжать на Урал, лучших людей партия посылала в армию, на фронт, на самые ответственные места; да ведь и Макар Рукавишников был хороший начальник цеха, и при выдвижении его на пост директора завода все в один голос сказали: «Ничего. Парень он хороший. Неопытный? Ну что, будем помогать». Помогать? Но как вот такому помогать? Стукнуть его так, чтобы от него мокренько осталось! А завод? Завод-то надо восстанавливать, — ведь это главное сейчас.
Николай Кораблев провел рукой по лицу, чтобы рабочие не видели, как оно горит, и намеренно мягко произнес:
— Что с вами, Макар Савельевич? Рабочие-то ведь поймут, что нельзя за двадцать пять дней построить бараки на пять тысяч человек. Нам-то ведь стало известно всего двадцать пять дней тому назад, что сюда эвакуируется завод вместе с коллективом.
— Думать надо было: война. А вы тут… — И Макар Рукавишников завязал такой мат, что все дрогнули, как при неожиданном выстреле.
«Какой хам!» — хотел было сказать Николай Кораблев, но сказал другое:
— Это у вас что, основной довод — мат?
— Сейчас некогда разбираться в словесах: война. — Макар Рукавишников шагнул в сторону и пошел вдоль эшелона. Ему думалось, что он шагает деловито, как и полагается директору крупнейшего завода, но всем, кто смотрел ему вслед, на его квадратную спину, на его широкий, не мужской зад, казалось, что это шагает неуклюжая ожиревшая баба.
— Ну и задок у нашего директора, — сказал кто-то из толпы.
Николаю Кораблеву от этих слов стало больно, будто смеялись над его родным братом.