Бердочкина Оксана
Шрифт:
Любителю первых и последних теорем с доказательством на полторы страницы мелкого печатного текста с подписью «теорема доказана», с сохранением избирательной части элементов множества, я посвящаю возможность простора. Чтобы было где разгоняться, переходя из жизни в жизнь, разбиваясь на мотоцикле в год своего вещественного возраста, в произвольный час своего тринадцатого вторника, между тем, как Юпитер забудет обо всех своих спутниках и самолет 1953 года, парящий над высотой прожитого времени, бросит правым крылом свою первую тень в море Скотия. На каждого такого, как ты, найдется теорема, найдется доказательство, ибо твоя величина переменна, твое время способно сокращаться. Ты родишь вопросы, потому что твой час – это термин, это мышцы, это все то, что полно значений, обладающее своей скоростью и температурой. Ты есть функция в действиях, тем и уточняешь свое понятие, чем и продолжаешь свой график, заданный свыше, сопровождая начислениями определений с указаниями на уровень своей непрерывности. Знай, что если в твоей точке проставить многоточие, весь мир разойдется в безумии, подобно сломанной молнии на сапоге. Усилься до свежего бриза, имя тебе Вечный Ветер. Каждая щель обернется в пьесу музыкальных нитей, если ты только свернешь нижнюю четверть лица, совращаясь на пять баллов, всем состояньем своим приподнимешь в груди свое крепкое легкое. Я вешаю бусы на вековое тисовое дерево, изображая поклон своему отражению, что воспроизводит неглубокий овраг после дождя, а герцогиня Саванны что-то твердит мне про деньги и их шелест, про звуки купюр и кому как удобней. «Но я» знаю истину, как знала бы «Ноя», в каждой точке я вижу множество многоточий и линий. Для денег не важен ни звук, ни запах тех, кто прикасается к ним, для них есть только движение, за которым борьба становится смыслом. Сделать все, чтобы не сгнить в сундуке. Движение – Бог, и я затащу тебя в это движение.
Я проверяю отметку уж семь. Я вижу, как ты сморкаешься в парус, подгоняя плывущие корабли, врезаясь в исчезающий пейзаж данного мира. Увядает шиповник, затихая в секундах своего сезона, я знаю, что ты не придешь с миром туда, где слишком легко устроить засаду, намного легче приноровиться. Я отпускаю нанизанную бисером нить, на ней остаются мои отпечатки, ты сотрешь их, когда прочтешь послание в кожном рисунке моих рук. В тот же миг бусы начинают раскачиваться подобно нитяному маятнику, и я вторю, встречая его «Ветерэ, Ветерэ». Едва выбиваю каждое слово сквозь волны сшибающего воздуха. Все способно меняться, так выживает одно из существ. И герцогиня Саванны лишается своих волос и умирает во зле все то долгое время, что дано ей как возможность удержаться в стихии ветра. Она кричит, еле выдавливая слова: «Лицемер! Лицемер!», – глядит, как ты не одобряешь вырубленные ею тисовые деревья, что были уложены для твоего лучшего хода, будто ловушка к ней. Ветер захватывает их, отвергая ее ложь приветствия, поражая своей силой, пытается править деревья на место, но бревна остаются неизбежно мертвыми, ибо они лишились корней своих. Тогда Ветерэ усиливает шкалу, заставляя говорить о себе со страхом, поражая все то, что в его окружении, и поднимается огонь, из самого сердца земли выходя за границы рельефов, прожигая все Саванны, гонит животный мир к месту, где печется озера пресный берег. «Ветерэ, избавь меня от волшебства, заставь задуматься, о том, о чем трудно думать, и о том, что сложно понимать. Бог коронует тебя! Твое царство дано тебе на день».
Январь 2007
Безумная математика
Я понимаю уровень абсолют, когда стою в окружении нескольких тысяч дверей, что расположены в коридорах бесконечности, каждая дверь имеет свой номер и каждый номер настолько неестественен, что мне ощущается в этом некая математическая болезнь. «Безумная математика», – думаю я и поправляю свою весеннюю юбку в яркую оранжевую шахматную клетку. Благодаря темным цветам каждая несущаяся на меня дверь, словно обрыв, не то что-то новое созвучное с жизнью. Я жду свет, и это бесформенное ожидание, оттого что я не чувствую себя хозяйкой этих бесконечных коридоров, и в то же время я уверена в том, что умнее этих дверей. Каждая дверь становится все абстрактней и абстрактней, когда я всматриваюсь в них. Мой глаз приживается к этому трансформированному виду, и я понимаю, что меня затянула лукавая шарада, и я не знаю, чем она обернется для меня. Проходит время, и я прислушиваюсь к чему-то живому, ни одна дверь не смеет пропускать через себя ни звука, ни запаха, ни любой сущей температуры, я знаю, что я пойму это, если войду в одну из них. Но все сильнее и отчетливей ко мне приближается чей-то стук. Я жду его. Всматриваясь в далекое темное «ничто», я, ощущаю неистребимую уверенность, но вдруг понимаю, что это не мое чувство, это ложный сигнал, и он доносится откуда-то из глубины бесконечных коридоров, просто кто-то несет его на меня. И я понимаю, что в этой заданной шараде я играю не одна. Минуты текут, сползая в гибель, и звук становится все более четким, он обретает форму, и я разгадываю его – это шаги. Я думаю: «Кто это?», – натыкаюсь на идею мужчины, он идет на меня в течение нескольких часов, и я с трепетом и неподвижностью жду его появления, будто он приходит ко мне и тем самым совершает сложный круиз – «от и до». Ловлю себя на том, что это встреча чей-то крепкий эксперимент, но мне не страшно, так как уверенность и сенсорность идущего полностью захватывает меня, я верю во что-то холодное, догадываясь, что мне еще предстоит пережить расчет наших двойственных интеллектов. И здесь бесконечность проламывается в куски, показывая мне чей-то неотчетливый облик. Я точно не могу предполагать – кто это, пока это только движение, точнее, идущая на меня точка. Я жду окончательного столкновения, еще один долгий тянущийся час, и, наконец, он почти приближается к моему постоянству. И я неловко удивляюсь, признавшись себе, что вижу маленького шестилетнего мальчика. Он останавливается, и я рефлекторно достаю из кармана своего плаща тяжелую медную связку с ключами. Держа за кольцо, что подобно браслету, приближаю связку к своему лицу и начинаю медленно перебирать ключи. Мальчик знает каждый ключ напамять, ведает каждой дверью и что за ней, но сам он не может владеть связкой, она для него слишком тяжела. Я же не знаю выбора дверей и не могу определить, к которым данные у меня тридцать три ключа, оттого понимаю, что подбор ключа наугад к десятку тысяч дверей есть абсолют тщетности. Я показываю ему первый, он отрицает движением головы, второй ему тоже не совсем нравится, так мы доходим до двенадцатого, и он зажигается изнутри – двенадцатый ключ будто старинный и на конце напоминает гусиное перо. Улыбается красочно, наивно, при этом что-то от меня скрывает, желая красиво обмануть. Он проходит сквозь меня, и я начинаю прочно следовать за ним. Пока мы идем вдоль бесконечности коридора, я рассматриваю непонятные числа на дверях, например, два нуля в начале, две семерки в середине, и одна единица в конце. «Что это за число в рамках данного нам на двоих абсолюта?», – думаю я, а он представляется мне известнейшем датским принцем. Я улыбаюсь, смиренно зная, что это ложь, воспринимаю это как детскую здоровую фантазию, прощая его за это. Он слегка косится в мою сторону, осторожно разглядывая мою одежду, что-то таит в глазах и желает понравиться мне. Держит руки в карманах и начинает заводить разговоры о страстях. Я говорю ему: «Страсть – это испытание, и страсть победима, ибо ум царь всему», – он думает над моими словами, при этом шагает как зрелый серьезный мужчина. Затем спрашивает меня об идеале, я отвечаю: «Идеал – это испытание, испытание госпожи реальности». Он снова думает над сказанным, затем грозно спрашивает меня, не то делится со старшей: «Видела глаз солнца?». Я не знаю ответа, я следую за ним и стыдно молчу. Вдруг чувствую, как его щека сократилась, заглядываю в него, а он улыбается, признавшись мне: «Глаз солнца – это и есть солнце, но только то, что видит смертный». Мальчик доволен своей поэтической формулой и снова спрашивает меня: «Слышала солнечную брань?», – немного подумав над его словами, я в сомнении спрашиваю: «Это жар?», он снова расплывается в улыбке и уже подтверждает мне: «Да, это жар. Когда жар в скорости, значит, солнце бранится». Следом я спрашиваю его, на что-то явно надеясь: «Берет не рукавом, коварством и с душой поэта?», – он спокоен всем своим состоянием, только оценил меня взглядом и мягко высказался: «Вор». Я спрашиваю его «Ты воришка?», – он возмущен, твердо настаивая на обратном. – «Нет, я только убежал из дома, я никогда не крал». «Покинув дом, ты украл себя у кого-то, значит ты воришка». Мальчик молчит. «Нет. Ты не права, я изведал, что значит возвращаться назад, при этом забегая далеко вперед, намного дальше своей плоти». Здесь мы видим очередную дверь, ничем не выделяющуюся из остальных, он точно указывает: «это она», – прекращая наш общий разговор, подходим к ней ближе. На ней нет числа и ей нет имени, он хватается за ручку двери, словно та ему до боли знакома, и смотрит на меня глазами сына. Я снимаю ключ с кольца, аккуратно вставляю его в замочную скважину, мальчик крутится вокруг меня, ожидая намеченное, играется своими крохотными ручками с моей оранжевой юбкой. «Оставь ключ», – серьезно бросает он мне, и я более ничего не трогаю – ключ в замке, и он сам начинает поворачиваться. Дверь открывается очень медленно, словно приглашает нас. Мы входим вовнутрь, и это нутро оказывается классом литературы для старшеклассников. Школьные парты, полки с книгами, портреты писателей, поэтов, темная доска, будто квадрат Малевича. Мальчик рад увиденному, неуклюже занимает свое место и, усевшись на стул, непоседой дергает ножками. Я присаживаюсь следом за ним в ожидании явного урока. Он разворачивается ко мне и достает из кармашка рубашки маленькую черно-белую фотокарточку, «смотри», – говорит он, заурядно хвастаясь, преподнося мне ее, – «это я». На фото, изображен зрелый мужчина с отращенной бородой. Я говорю ему: «ты очень красивый». Он доволен ответом и полон улыбок, убирает фотокарточку обратно в кармашек. «Не утомляйся», – так взросло вдруг говорит он мне. «Если пишешь, пиши до поры, пока не пройдут гонжи, мнимые строи под классифицированные звуки раскаленных труб. Не мучай себя. Вдохновенье – сеньора души, когда трепетно». Я слушаю и понимаю его, осознавая, что это не совет, а раскаянье, что в этом есть некая беда, о которой он мне никогда не скажет, есть поверхностное признание. Его попытка чему-то меня научить, осторожно предупреждая, что-то отломить от себя в виде важного. «Я всегда знала об этом. Спасибо за то, что не даешь забывать». Он нахмурился и достал из второго кармашка древнюю индийскую монету, она полностью закрывала его маленькую ладошку. «Я хочу купить тебя на время». «Это невозможно, я слишком дорого стою». «А что, этого не хватит?». «И миллиарда подобных ей», – мальчик убрал монету обратно в карман, немного понурившись, глубоко задумался над моей мыслью. «За мной ведь скоро придут…», – с сожалением он напомнил мне о времени, немного стесняясь. Мы оба ждали ее, вот-вот послышатся шаги, и ему будет очень тяжело в очередной раз увидеть ее страдания. «Джим, что для тебя мусор?», – спрашиваю я, выясняя последнее. «Мусор, есть небрежные мысли, есть пафос несовершенства, кровная ошибка, удушливые щепки, и ты полон их». «И какому из видов присуще?» «Тем, кто боятся слова свобода, тем, кто боятся быть побежденным ею, у тех мусор в крови, а свобода это не твой полный кувшин и даже не глина без формы». «Свобода это твой интерес духа?», – глядя в него, уточняю я. «Еще бы… Если ты в материале, то некогда больше». «В тебе много щепок?». «Только одна… мне будет очень плохо, знаешь об этом?», – устало затянул он последнее. Новые шаги, доносившиеся из коридора бесконечности, подражали нам, мы ждали их точные черты еще где-то час, молча, не охраняя слово мыслей, думали о своем. В нашу дверь вошла горькая женщина, одетая в темное, она что-то принесла для Джима. Джим узнал ее и, напряженно вскочив, подошел к ней поближе. Внезапно засуетился, глядя ей прямо в лицо, что-то пытался скрывать, но все же не смог удержаться и расстегнул рубашку. Его тело было усыпано шрамами от уколов. «Вот моя щепка», – произнес он, в яром признании развернувшись ко мне. «Мама, прости, но отец так и тянет меня в могилу », – в раскаянии произнес Джим, обращаясь к печальной женщине, и я понимаю, что все, что сейчас происходит, есть образы его неистребимой горечи и сожаления. Он представляет себе этот момент, и мы слышим десятки чьих-то шагов, уже на двоих проживая его сильное воображение, так все застывает на час. А после в нашу дверь влетают юнцы, только сбежавшие из дома, только вдохнувшие безрассудность ночей; запахи городов, души, блуждающие по вселенной, их хороводы, пляски, абсурдность, темные змеи, могущество убитых героев; полдень, что повторяется каждую минуту, вечные мифы, придуманные невечными людьми, и все это содержится в голове Джима. Без сожаления уносится с ними, понимая их, проживая их снова и снова оставляя образы неистребимой горечи и сожаления, терзается в страшном неведении.
«Джим, ты шаманишь на величество время, ты – уста стихий», – говорю ему я, отчетливо понимая, что его ждет. Он смотрит в меня, улыбаясь, едва выскажется детально, почти шепотом обо мне, а после превратится в подростка. Несущаяся частота его мыслей уносит его, и все сбегает в черный несовершенный квадрат Малевича.
Я остаюсь одна, и мне нечего делать, я читаю школьный журнал, рассматривая оценки многих из величайших мастеров и всматриваясь в висящие портреты, я нахожу портрет Джима. Он все так же смотрит в меня, как и прежде, и я понимаю, что эксперимент закончен, без дат и общей сути. Я выхожу в дверь, она захлопывается за мной, ключ совершает поворот, и я резко вынимаю его из двери. Уже поправляя оранжевую в шахматную клетку юбку, я чувствую легкий сквозняк, не то мое обоняние возбудилось, и я понимаю, что посредством закрытия получилось открытие. И этому меня научил Джим.
Вдоль коридора бесконечности рассыпаны миллиарды дверей, а я уже заведомо вижу ту, что откроется для меня, хотя она ничем не выделяется из остальных, я четко выбираю ключ из данных мне тридцати трех, все больше поглощаясь сквозняком, уверенно ощущаю себя и точно знаю, где Моя дверь.
Март 2004
Джокер
Едва подключив, он пытается что-то наиграть, но избегает струны, еще дремлет его касание в красоте сжатой руки. В том, как ему удается его шаманство, я мало что понимаю, оттого просто смотрю, поглощаясь его очарованием. И в этом есть терпение и все та же преследующая наше общее обстоятельство – банальность. Все продолжается, наше время течет, будто и вправду жизнь. Он опять совершает попытку, но в комнату кто-то любезно стучится. Мы одновременно смотрим в сторону дверной ручки, не задавая вопросов, и в этом есть все то же терпение и все те же изощрения банальности. Не дождавшись ответа, ручка двери совершает легкий поворот, и в гостиничный номер сам по себе вкатывается завтрак. Он хмурится, понимая, что ничего не заказывал, но отказаться не смеет, словно в его покорности есть сущность извечного долга.
В этот момент раздается звонок, он снимает гитару, ставя ее в централе кресла, и уверенно захватывает телефонную трубку. «Жизнь продолжается», – думаю я, а он убеждает некого в том, что для завтрака уже слишком поздно, на часах уж как вечер. Однако таинственный голос доказывает ему обратное: «Неправда, «вечера» еще в очередях простаивают за подушками, сейчас самое время попробовать вкус будущего дня».
«Я предупреждал вас, что вечер это вечер и не более того, все то же ожидание завтрашнего дня, все та же изощренная банальность. Может, скажете, что вряд ли вспомнится?», – терпеливо перебирает слова, изредка торопясь, убеждая язвительный голос из трубки. «Что-нибудь еще?», – уверенно спрашивает он, но голос приходит в недоуменье от заданного ему вопроса, тем самым раскрывая себя, оттого живо бросает трубку, и на этом их разговор прерывается.
«Составляется мысль в летней кухне фаянса, и крошки корицы сквозь окна плиты золотятся…», – шутливо произнес он, надавив указательным пальцем на теплую выпечку. После по-детски заглядывал вовнутрь кофейника и что-то бурчал про то, что все, что нам служит, есть трогательная мелочь, необходимая человечеству культура, и про то, что глубоко сожалеет, что не был здесь ранее. «Впусти их», – спокойно задался он просьбой, и я сделала шаг в сторону двери, отчетливо понимая, что не слышала стука в дверь. «Нет! Стой, еще подождем. Пускай подойдут и остальные». Начинает зудеть затылок, я отчего-то слишком медленно поднимаю руку, одновременно присаживаясь в кресло, я слегка покачнулась, потеряв себя, но, удержавшись, внезапно расслабилась, до конца не понимая пережитое мной сопротивление скорости. «Завтра – это сплошная спорность», – говорит он, дергая ручку гостиничного холодильника, с чувством долга оправдывая себя. «Ты долго думаешь о спорах? Сколько времени они держатся в твоей голове, уже после… Когда остынешь?».
Он вскрывает банку с холодным напитком, молча, ожидая свою собственную мысль, и в этом есть все то же терпение и все те же изощрения банальности. «Годы», – сердито заключил он, вслед выпивая залпом шипящее, уже чешет впалую щеку, медленно бредя к окну. «Слышала про селезня, у коего в теле разорвался патрон?». Я молчу. «Так вот ценность ценностью только когда признают, пока земной мир пирует. Традиции всегда оправдаются, уже после, покрывшись обычаем, оттого патрон благороден, когда на охоте, а что же делать чему-то новому, светлому?». «Терпеливо ждать, медленно превращаясь в традицию», – сухо замечаю я. «Ожиданье вне жизни бессмысленно, нет ощущенья, что не успеешь, ведь селезень уж как в траве». «Тогда это просто трагедия», – говорю ему я. «Нет», – с экспрессией отрицает он, с треском бросая банку в корзину для мусора. «Это целое дело! Все непросто. Это преступление, совершенное теми, кто еще пока ничего не знает про жизнь за гранью». Он замер.