Шрифт:
«Мне просто понадобились кое-какие книги», — сказала она, хотя никто не заставлял её объясняться. Она стояла перед ним, прижав к ночной рубашке два жёлтых томика в бумажном переплёте, — ни дать ни взять дитя с рождественским подарком, обнаруженным поутру.
— Так что же там такое насчёт тебя и старины Рико?
— Да так, ничего, то есть я тебе говорила…, — и это притом, что ничего она ему не говорила. Она кладёт на стол книги в жёлтом переплёте; от этого соседства желтизна других предметов приобретает разные оттенки: золотистый цвет шарообразных хризантем — один тон, конусообразный столбик жёлтого пламени свечи — другой, ореол пламени — третий. Само пламя бледнее остального. Его верхняя точка была вровень с краем постели. Получалось законченное живописное полотно. И этой картиной, местами прописанной, местами данной эскизно, как на стене в Scuolo di San Rocco {55} в Венеции, — были они сами. Поверхность слегка затуманилась, потемнела, покрылась патиной, как на музейных экспонатах. В ней не было ничего от аттической резкости холодного мрамора, от чеканной твёрдости римской бронзы позднего периода. Картина как картина, — спокойная, естественная, со своей мизансценой и при этом всамделишная.
Самой ей казалось, что она играет какую-то роль, повторяя затвержено: «Поступай так, как считаешь нужным», «это дело Беллы», «проявляйте осторожность, мне-то всё равно, а вот г-жа Амез может потребовать, чтоб мы съехали». В последнее время её задевали разные мелочи. Так, она поймала себя на мысли, что вместо обиды на то, что они уединяются вдвоём, она говорит про себя: «Ну, теперь-то, когда они вместе, они будут вести себя благоразумнее, чем в прошлый раз, когда, вернувшись домой поздно ночью, начали шуметь на лестнице». Словом, жуткое было время, хуже и не вспомнить, — это уж потом всё прошло, отболело и потеряло всякий смысл.
Её не столько огорчало то, что он часами сидит у своей пассии, тратя драгоценное время, сколько другое: накануне они с Беллой вернулись заполночь, она беспокоилась, не ложилась спать и специально оставила дверь чуть-чуть приоткрытой, а он к ней не заглянул. Вот эта малость: не зайти, не пожелать ей спокойной ночи, — её просто доконала: значит, решила она, он ей не доверяет, а, может, не доверяет самому себе, если только, конечно, тут не вмешалась Белла. Она могла просто затащить его наверх, без лишних разговоров, но в таком случае это ещё хуже — он перестал сопротивляться. Порвалась последняя ниточка, соединявшая её с ним: больше рваться уже нечему, констатировала она про себя.
А сегодня днём нашла на своём столе букетик цветов, и горечи как не бывало: цветы непостижимым образом расцвели, в комнате запахло лесом, чистым воздухом, свежевыпавшим снегом, как на той картинке из детской книжки про девочку со спичками, где она держит в руке последнюю спичку {56} . Вот так и у неё: последняя свеча как последняя спичка, как последняя капля. Впрочем, и это прошло: вчера ночью, позавчера — Господи, целая вечность, за это время столько воды утекло! Есть только этот миг, и нет ей никакого дела ни до Беллы, ни до Морган Ле Фе, ни до гостей.
— Скажи же мне, Джулия…
Сказать? Что сказать? Она жива, это главное: откинувшись на стуле в полутёмном круге, отбрасываемом свечой, она купалась, как бабочка, в медовых лучах золотистого света. Жива! Она пересела на краешек постели.
— Ты никогда не была со мной до конца откровенна, и знаешь почему? Потому что первым в твоей жизни был Летт Барнс.
«А в твоём — Морган», — вертелось у неё на языке, но она сдержалась: не хотелось портить картину семейной идиллии, сродни той, что украшает наружную стену скуола ди Сан Рокко в Венеции {57} . Впрочем, это не меняет дела: Морган как была, так и осталась. Но и это не важно. Ей действительно не хотелось нарушать медоточивую тишину, воцарившуюся благодаря свече, — высокой тонкой порфире, — что горела на столе: не чета давешнему огарку, который она зажгла (когда это было? — прошлой ночью, не так ли?), поджидая, когда они вернутся и он заглянет к ней в комнату (она специально оставила открытой щёлочку) и скажет «Спокойной ночи!», а потом уж пойдёт наверх к Белле.
— Я уже не помню Летта Барнса, и вообще, — выдавила она, — я никогда не была с ним близка.
— А с кем ты вообще была близка?
— Сегодня, — сказала она, — с тобой.
— Неужели? А мне кажется, что ты всегда ускользаешь, думая о чём-то своём, — впрочем, я не знаю, о чём ты думаешь.
— Разве кому-то дано знать, о чём думает другой?
— Ну, это как сказать. Например, с Беллой я всегда знаю…
Ну, зачем он так? Зачем? Зачем надо в миг блаженства вспоминать о Бёлле? Хотя на самом деле, он не о Бёлле думает, а о Рико. Хорошо, скажи ему про Рико.
— Всё началось — не знаю как. То есть, никак это не началось. Просто он единственный из всех понял моё состояние, когда мне было плохо — ну словом, когда я заболела. Я знаю, это было давно. Ну, так вот, он единственный понял…
— Мы все тогда тебе сочувствовали.
Хорошо, пусть он так думает. Но она-то знает, как было на самом деле. Никто ничего не понял, — один Рико догадался.
— Он заходил к нам несколько раз — ещё когда мы жили в Хемстеде. Тебя не было дома. Однажды он сидел и смотрел, как я чищу яблоки и кладу их в глиняную чашку — помнишь, мы купили такие в Испании? Они у нас так и лежат не распакованные в подвале. Кстати, надо бы принести парочку, — заметила она.
— И это всё?
— Да, всё. Ещё он сказал, что мои греческие вариации нравятся ему больше, чем Гилберта Марри. {58} Что я пишу резко и остро — впрочем, он это говорил при всех. Да, ещё он послал мне картонную коробку с рассадой лука-порея, который вырастил у себя на грядке в Корнуолле в прошлом году, и несколько анемонов. Надо же, в картонной коробке, — заметила она.
— Ты ничего не говорила мне про анемоны и лук-порей, — сказал он.