Шрифт:
Недавно я наткнулся на статью в журнале, основанную на ответах стариков донов на вопрос: «Считаете ли вы, что нынешние студенты не чета прежним?»
В Нью-колледже [149] вердикт был таков: «Нынешние порассудительней и деньги не транжирят». В Мертонском: «Студенты становятся все более и более разнородными. Многие приличные семьи, где получение университетского образования было традицией, обнищали. Растет число студентов из семей, не имеющих подобной традиции, — бедных, которым помогает государство, и прагматичных, озабоченных лишь улучшением в будущем своего материального положения». В Университетском: «Тут теперь (полагаю) примерно вдвое больше студентов по сравнению с тем, что было тридцать лет назад. Тогда большинство учились посредственно. Обыкновенных лодырей теперь очень мало. Появление студентов из колоний, американцев и иностранцев подстегивает интерес местных к учебе». В Уодеме: «Современный студент добродетельней, потому что бедней; умней, потому что приходится много заниматься, а конкуренция стала жестче; они крепче физически, потому что воздержанней во всем».
149
Всего в Оксфордском университете тридцать девять колледжей, образованных в период с 1249 (Университетский) по 1990 (Келлогг) год.
Статья появилась (в «Стрээнд мэгэзин») в 1911 году.
С самого начала я относился к Оксфорду как к месту, в котором предстояло жить и наслаждаться жизнью, а вовсе не готовиться i к какой бы то ни было карьере. И я вошел в него, как в тот мифический поток, в котором Александр Македонский омолодил свою кавалерию; чьи воды искал на Багамах Понсе де Леон.
В последние месяцы в Лэнсинге я много занимался и был замкнут, прикидываясь пресыщенным циником. В редакционной статье в «Лэнсинг-колледж мэгэзин», которую я цитировал выше, нашла отражение эра «Клуба мертвецов». В Оксфорде я вновь обрел свою юность. На всяческие выходки меня толкали избыток сил и моя наивность, а не ложная извращенность ума. Меня привлекала всякая деятельность, я со всеми перезнакомился не с честолюбивой целью проникнуть в лондонский свет или приобрести влиятельных друзей, которые содействовали бы моей дальнейшей карьере, не для того, чтобы произвести впечатление в кругах интеллектуалов и тем самым привлечь внимание иерархов Блумсбери. Я даже не покидал территории университета, чтобы посетить салоны леди Оттолайн Моррел в Гарсингтоне или леди Кебл на Боарз Хилл. Мои интересы не простирались дальше древних стен университета. Я хотел отведать все, что мог предложить Оксфорд, и усвоить, сколько был способен.
Дневник я забросил в тот день, когда окончил школу, и не имею иного свидетельства последующих лет, кроме тех, какие может представить неверная память. Думаю, это было ближе к концу второго семестра, когда вокруг меня начал собираться кружок приятелей всякого сорта. В третьем семестре я занимал просторную квартиру в цокольном этаже одного из зданий, образующих передний двор, и редко когда в ней не шумел народ. Выпускные и вступительные экзамены казались уже такими далекими. Я воспринимал свое стипендиатство как награду за прошлый труд, а не задаток за труд предстоявший. Мои планы, насколько они к тому времени определились, были связаны с искусством. Но тогда существовала распространенная иллюзия, что способный человек может бездельничать восемь семестров, а потом засесть за учебники и с помощью черного кофе за несколько недель наверстать упущенное. Думаю, это нас ввела в заблуждение легенда о Ф. Э. Смите (лорде Беркенхеде). Нам бы еще обладать его умением не только развлекаться, но и концентрироваться в нужный момент. Большинство моих приятелей, включая и тех, кто в дальнейшем весьма преуспел в жизни, окончили простыми бакалаврами, а то и вовсе без степени.
На каникулах я одолел огромное количество книг, предвидя, с какой библиотекой придется иметь дело в первом семестре. Начиная с третьего семестра, я постоянно слышал предостережения, становившиеся все более властными и угрожающими. Я не хотел, чтобы меня погнали из колледжа, и мог лишь держаться подальше от недружелюбных моих критиков, пока не придет пора выпускных экзаменов. Меня мало привлекала история в том виде, как ее преподавали. Бывало, какая-нибудь историческая фигура захватывала мое воображение, но сама программа по истории, казалось, была составлена таким образом, чтобы показать, что британская парламентская система на переломе века была верхом человеческой мудрости и что история других стран имела значение лишь настолько, насколько они демонстрировали стремление к этому идеалу. Такое впечатление усугублялось необдуманным выбором мною «специального предмета». Я мог бы, к примеру, взять темой итальянские города эпохи Возрождения, что, без сомнения, было бы мне интересно. Вместо того, когда мой преподаватель спросил, какую тему я выбрал, я мог вспомнить название лишь одной из большого списка — «представительное правительство». Ничего не могло быть скучней для меня, чем различия между многочисленными демократическими конституциями, существующими в мире, но винить было некого, кроме самого себя.
Я был вовсе не одинок в этом отсутствии желания заниматься. По меньшей мере половину студентов родители отправили в Оксфорд просто, чтобы их чада там росли и воспитывались. Одних интересовала гребля, других крикет, кого-то — сцена и риторика, а кого-то — только развлечения. Я знал все о политических и религиозных убеждениях друзей, об их любовных делах, финансовом положении, домах, семьях, что они предпочитают есть, носить, пить, но считал бестактным интересоваться, что они изучали. Английская литература была для женщин, и иностранцев; новый, имевший сомнительную репутацию курс, который именовался «Великие современники» (а ныне именуется Р.Р.Е. [150] ), годился для «публицистов и политиков». Традиционный «Современники и классики» по-прежнему почитали больше, за ним современную историю, право и теологию. Математиков уважали, но считали, что по-настоящему им здесь не место; для них существовал Кембридж. Говорили, что где-то за Кеблом есть лаборатория, но я ни разу не встречал никого, кто похаживал бы туда. В мое время ни один человек из Хартворда не имел дела с естественными науками.
150
«Философия, политика и экономика».
Я так всерьез и не решился бросить занятия. Периодически совесть или беседа в особо грозных тонах с начальством колледжа заставляла меня открыть книгу или посетить лекцию, но долго так продолжаться не могло.
Дело, возможно, было в том, что мне не повезло с донами, которые в отличие от Дж. Ф. Роксбурга не поражали воображения.
Мне не удалось встретиться с главой колледжа. Он слег до моего появления, а уже в начале первого семестра меня подозвал Бэйтсон, приставленный ко мне прислуживать и обычно пребывавший в глубокой меланхолии, и сказал? «Половина седьмого, и директор умер». Его преемником стал изможденный, с синюшным лицом шотландский баронет, с которым у меня были только официальные отношения и от которого у меня скулы сводило. Большинство донов в Хартфорде были люди непритязательные, что соответствовало их скромным способностям. Один, правда, выделялся, но не столько ученостью, сколько странностями характера.
С.Р. М. Ф. Кратуэлл был деканом и одновременно старшим преподавателем истории. Позже он занял пост директора колледжа и умер, сойдя с ума. Он написал мне сердечное письмо с поздравлением, когда я стал стипендиатом, и во второй вечер моего пребывания в колледже меня пригласили к нему в кабинет. Я мало видел донов и они представлялись мне эдакими недоступными иерархами. Кратуэлл был высокого роста, мужиковат и имел лицо капризного ребенка. Он курил трубку, которая торчала из его толстых губ, словно приклеенная коричневой слюной. Когда он вынул ее изо рта и взмахнул, словно желая, чтобы мне стала понятней его невнятная речь, блестящая нить потянулась за мундштуком, пока не лопнула, оставив мокрый след на его подбородке. Когда впоследствии он говорил со мной, я ловил себя на том, что думаю, как далеко может протянуться эта нить слюны, и часто не слышал его.
Он, теперь я это понимаю, был жертвой войны, на которой храбро сражался. Несомненно, даже если его нельзя было излечить, современный врач хотя бы назвал его многочисленные неврозы. Он словно бы так и не отмылся от окопной грязи. Его видение истории было ограничено несколькими милями нидерландской земли, где он воевал, и предельным, недоступным рубежом, куда он смотрел в бинокль сквозь колючую проволоку. Его преследовало воспоминание о Рейне, я же не ведал, куда Рейн течет, и это было первое, резкое различие между нами.