Шрифт:
Он снова странно хмыкнул, как-то криво усмехнулся, сказал, характерно поведя рукой:
— Ну, давай тащи, раз ты такая добрая.
Она юркнула в сени, быстро внесла, разложила перед ним еду, поставила кружку крепко заваренного чая и, присев рядом, молча и затаенно наблюдала, как он жадно ест.
— Ты Шур-ра? — спросила она, по-прежнему с любопытством разглядывая его.
Он поперхнулся, перестал жевать и уставился на нее черным злым глазом.
— Ты Миш-ша? — снова спросила она.
Он передернул плечом, усмехнулся и с какой-то веселой злостью сказал:
— Нет, не угадала. Я Васька. Василий Батькович. Кумекаешь? — Он ткнул себя пальцем в грудь и подмигнул ей пухлым глазом.
Таюнэ вспыхнула, засияла и нараспев повторила:
— Ва-си-ля… Патко-ов… Кумэкай… — Потом радостно сказала: — Ты — Ва-си-ля, я — Рус-лана, ты — Ку-мэ-кёй, я — Таюнэ. — И добавила, показывая на себя и на него: — Таюнэ Василя село видала. Василя самолет свой товариш хиолога летал. Таюнэ видала, да?
— А-а… да, да, было дело, — подтвердил он, кивая.
Таюнэ быстро дотронулась пальцем до его родинки на щеке, объяснила:
— Таюнэ это видала, зуб такая видала, вся Василя видала! Да?
— Ну и чумная! — ухмыльнулся он и снова жадно накинулся на еду.
Шурка Коржов гордился своей воровской профессией. Причастился он к ней с малолетства и давно забыл, как это случилось. Начав одиночкой карманником, он к двадцати семи годам имел уже солидный опыт по части воровского дела, а заодно и по части судимостей.
Собой Шурка парень был видный черноглазый, черноволосый, плотно сбитый. И потому в те короткие отрезки времени, когда Шурка выскакивал из тюрьмы на волю и топтал щегольскими туфлями тротуары больших городов (он предпочитал лишь такие города), когда ехал в трамвае или поднимался на эскалаторе московского метро, на него исподтишка и откровенно заглядывались девушки, а те, что побойчее, даже пытались завязать разговор.
Однако к амурным делам Шурка относился с нескрываемым пренебрежением, считал женский пол болтливым и ненадежным и держался от него подальше. К тому же на воле Шуркина голова пухла от более важных забот: возобновить старые связи, завязать новые, обмозговать очередное дельце. Всему этому Шурка отдавался всей душой и без остатка, потому что все это, вместе взятое, было его работой, мастерством, которое он ценил превыше всего.
Был, правда, случай, когда Шурка решил порвать со своей опасной профессией. Случилось это в начале войны.
Недели за две до тревожных июньских дней Шурка в паре с опытным взломщиком Черепахой очистил ювелирный магазин во Львове. Утро следующего дня они встречали в Ленинграде, а через неделю, заметая следы, очутились в Киеве.
Шурке, к его собственному удивлению, понравился нешумный, потонувший в тополях и каштанах Киев. Город в какой-то молитвенной торжественности простирал с зеленых холмов к палящему солнцу руки тополей, лампадно поблескивал позлащенными маковками церквей, а по Крещатику вольно разгуливал влажный ветерок — с Днепра, — охлаждал жаркие тела прохожих, раскаленный камень домов и тротуаров. Шурка с Черепахой купались в Днепре, лениво похаживали по киевским улицам и осторожно прощупывали подступы к «Ювелирторгу» на Бессарабке.
Война ворвалась в город неожиданно и так же неожиданно изменила его покойный, умиротворенный лик. И когда город вдруг весь затрясся от бомб, затянулся плотной шторой маскировки, оклеился бумажными крестами и захлебнулся гудками воздушных тревог, в Шуркиной душе что-то треснуло и надвое разломилось. В одну половину души скатилось и сжалось в комок все его муторное прошлое, в другой — закипало, рождаясь, будоражное предчувствие чего-то нового, и он, Шурка, уже не мог совладать с собой, чтобы не покориться его подминающей силе. Плюнув на отговоры Черепахи (тот уже взял билеты на почтовый до Москвы), Шурка подался в военкомат, предъявил свой липовый паспорт и потребовал, чтоб его взяли на фронт. В назначенный день он честно явился на сборный пункт и был приглашен к самому военкому.
Но, переступив порог кабинета, Шурка понял, что все его благие порывы рухнули: рядом с военкомом восседал человек в ненавистной Шурке форме.
— Так что, Коржов, будем признаваться или будем отпираться? — спросил он Шурку.
Шурка понял, что отпираться бесполезно.
— Ну что ж, берите, — с улыбочкой сказал он. — Время не то. В другое время вы б меня на дурачка не взяли. А так я вам все львовское золотишко в фонд обороны отдаю.
Лицо человека в милицейской форме стало жестким.
— Нет, Коржов, от таких, как ты, мы в священный фонд обороны подарков не берем.
— Это почему же, гражданин начальник? — обиделся Шурка. — Вам бы благодарить меня. Львов сейчас где? У немцев? А золотишко у меня…
— Ладно, Коржов, — строго перебил его милицейский, — Украденные у государства ценности мы изымем, а суд разберется — благодарить тебя или наказывать. Жаль, дружок твой ускользнул. Но, будь спокоен, далеко не уйдет…
Шурку судили там же, в Киеве. Дело слушалось во время затяжной бомбежки. Судьи вместе с Шуркой в сопровождении милиционера с наганом дважды спускались в убежище и пережидали налет. Шурка во всем признался, а в последнем слове с чувством сказал: