Шрифт:
Папина мама, бабушка Рита, жила в большой коммунальной квартире в самом центре Москвы. Она почему-то не очень часто бывала у нас дома, и мама не слишком приветствовала наши с папой поездки к ней. Папа своего отца тоже не помнил – того забрали незадолго до смерти Сталина. За несколько дней до смерти вождя дедушку расстреляли как врага народа и космополита. Бабушка Рита никогда больше не вышла замуж. Не знаю, насколько сильно она любила своего мужа, но, наверное, все же не сильнее, чем Ленина, коммунистическую партию и Советскую Родину. При любом удобном случае бабушка Рита повторяла, что в страшное сталинское время потеряла самого дорогого человека и все, что у нее было в жизни, но все равно она не ведет счетов с родным государством. Остальные члены семьи ее в этом, по-видимому, полностью поддерживали. Тогда подобный взгляд на жизнь воспринимался как нечто естественное… почему-то. Не понимаю почему: даже мне казалось, что в бабушкиных словах содержится не извращенное и рабское психическое уродство, но наоборот, особая сила и гордость? Не знаю…
Папа вернулся в тот день первым и помогал бабушке Рае раскладывать на едва вмещавшей нас всех пятиметровой кухне стол-книжку (этот неказистый белый столик всегда раскладывали перед обедом). Услышав мамин голос, папа наверняка замер и прислушался. Так он делал всегда. Впрочем, прислушиваться к разговору папе было необязательно, он всегда заранее знал, что я в чем-то опять не права. Для этого папе даже не требовалось вникать в суть происходящего. Главное – мама расстроена, а тот, от кого мамино расстройство исходит, очень виноват. Даже если этот «кто-то» ничего плохого не сделал и даже если этот «кто-то» я.
Театр абсурда продолжился: мы с мамой направились в подъезд напротив, поднялись на третий этаж, остановились перед выкрашенной темно-коричневой краской дверью и нажали на потертую черную пуговку звонка. Звонок пронзительно чирикнул. В глубине послышались вздохи и шарканье. Через минуту щелкнул замок и дверь со скрипом отворилась. На пороге стояла очень толстая пожилая женщина с капризным выражением на бугристом отечном лице. Возможно, я действительно ее когда-то видела, но не была в этом вполне уверена. В нашей большой школе младшие классы занимались на втором этаже, каждый класс вела своя учительница. Наверняка, пока я училась у Галины Петровны, я встречала эту женщину где-нибудь на лестнице или в коридоре, но образ ее не отложился в моей памяти. То есть Александру Михайловну я не знала совсем. Впрочем, и она смотрела на меня с нескрываемым удивлением. В квартиру она нас не пригласила, заслонив проход своим тучным телом. Пахло перекипевшим мясным супом, а от самой учительницы младших классов слегка попахивало перегаром.
– Здравствуйте, Александра Михайловна! – грустно улыбнулась мама.
– Здрась-сьте…
– Мы пришли извиняться! Мы – это я и… моя дочь Анна.
Мама легонько толкнула меня в бок.
– Здравствуйте, Александра Михайловна… – проговорила и я.
– Ну, извиняйся, коли пришла! – На лице учительнице расцвела бессмысленная улыбка. – Что натворила?
– Ничего… ничего вроде…
Наступила тягостная пауза.
– А за что прощения просить будешь?
Александра Михайловна, очевидно, сама была в недоумении. Она меня не помнила, равно как и я ее. Неясно было даже, что и кого она имела в виду, когда совсем недавно нажаловалась встреченной во дворе маме. Видимо, перепутала и меня, и маму с какими-то другими людьми. Еще раз осмотрев меня с головы до ног, она предположила:
– Ты же, наверное, на переменке толкалась?
Я отрицательно замотала головой.
– Так вы же мне полчаса назад пожаловались!.. – пролепетала мама.
– Я? Вам?! На нее?.. На эту девочку?
– Ну, вы же сказали, что она вас обзывала…
– Она? Меня? Как обзывала? Как ты меня обзывала, девочка?
– Я не обзывала… – В глазах моих стояли слезы.
– Так вы же сами сказали, что она вас… – упорствовала мама.
– А, это вы про ту девочку, что дурой меня обзывала? Толстой дурой?
Мы с мамой молчали.
– Так это же не она! Ведь это не ты меня толстой дурой обзывала?
– Нет! Не я!
– Нет! Это не она! Не эта девочка! – подытожила Александра Михайловна, чуть покачиваясь. – Эта девочка… только на переменке толкалась.
Она погрозила мне толстым указательным пальцем. До сих пор помню кусочек жареного лукового колечка, прилипший к неухоженному ногтю.
– Нехорошо толкаться, надо парами гулять по кругу с подружками. Ты же пионерка, а толкаешься. Пионерам нельзя толкаться!
– Я не толкалась! – инстинктивно воскликнула я.
– Не спорь со старшими! Не позорь мать! – добродушнейшая Александра Михайловна изобразила, что сердится.
– Воспитывать надо девочку! – обратилась она к маме. – А то так всю жизнь придется за нее перед людьми извиняться.
Учительница повернула голову внутрь квартиры и с наслаждением принюхалась.
– Ну все, все! Мне кушать пора, и внуки у меня тоже некормленые. А ты, Аллочка, помни: расти нужно хорошей девочкой!
Произнеся эту непонятно к кому обращенную фразу, Александра Михайловна поморщила лоб и завершила свою сентенцию бесспорной в своей банальности педагогической мыслью:
– Да-да, Аллочка! Нужно обязательно расти хорошей девочкой – потому что плохой девочкой быть очень плохо!
– Простите нас еще раз! – пробормотала мама еле слышно.
Непонятно даже, услышала ли она вообще, что незнакомая мне женщина два раза подряд назвала меня чужим именем.
Мы возвращались домой молча. Мама, не ужиная, пошла в большую комнату плакать, папа с трагическим лицом проследовал за ней. Со мной после этого случая он не разговаривал целую неделю. Отца не интересовало, что же на самом деле произошло, он не желал ничего знать и не хотел ничего анализировать. Для него имело значение только то, что маме плохо, а это ужасное обстоятельство было как-то связано со мной.