Прашкевич Геннадий
Шрифт:
– Ты звал?
– Я звал.
– Зачем звал?
– Ухожу.
Помолчали.
Помолчав, подсказал:
– Ты тоже уходи, эмэй. Ты теперь совсем уходи. Нельзя одной жить. Уходи к родимцам, к брату Тэгыру.
Ответила просто, рукой потрогав лицо:
– Однако, не пойду.
– Почему, эмэй?
– Так думаю, что болезнь в себе ношу. Так думаю, что опасное в себе ношу. Может, дух русской оспы. Приду к родимцам, начнут родимцы болеть. Шаман умирал, он так приказал: баба Чудэ, не ходи к родимцам.
Низко надвинула на лицо капор, сшитый из лисьих лапок. Опустив голову, печально сидела на верховом оленном быке, свесив круглые ноги. Повторила негромко: нет, не пойду к родимцам. Но Свешников и без того знал – не пойдет. Даже не стал повторять.
– Мэт эль хонэтэйэ. Ухожу, эмэй.
– Ну, вижу.
– Наверное, не вернусь.
– Ну, вернешься.
– Куда? – удивился. – Как?
Но баба Чудэ ничего не объяснила.
Только повторила, будто не расслышав Свешникова:
– Ну, вернешься.
И резко встряхнула головой, такой странной неожиданностью напугав смирного оленного быка. А голос по-прежнему прозрачен, чист. Нисколько не погиб от ножа, не пропал от оспы.
– Уходи к родимцам, эмэй.
Баба Чудэ смирно сидела на смирном быке. Старательно отворачивалась. Потом задрожала, сверкнула на Свешникова живым глазом:
– Не могу уйти. Дух русской оспы во мне. Очень сильный дух. Шаман умирал, так сказал брату Тэгыру: сюда на реку долго не возвращайтесь. Сюда на реку пусть долго никто не ходит. Здесь болезнь живет. Как пойду к родимцам такая? – посмотрела на Свешникова двумя глазами, один выплыл наружу – рыбьим пузырем.
– Как лунный свет, так красив.
Указала куда-то под низкое темное небо:
– Вернешься, там родимцев моих ищи. Там моего брата Тэгыра ищи. Пять дней пройдешь, и еще пять дней пройдешь, может, встретишь Тэгыра.
Помолчали.
– Андыль. Молодой.
Отворачиваясь, вздохнула:
– Как лунный свет.
– Эмэй!
Но баба Чудэ уже коснулась быка коленями, и бык поплыл, плавно и ровно переступая ногами. Неторопливо уносил страшную бабу с серебряным чистым голосом. Еще бы над ними огонь юкагирский зажечь!
– Эмэй!
Не обернулась.
Не услышала. Или не захотела услышать.
Князь Шаховской-Хари, умный воевода енисейский, далекий покровитель помяса Лисая, не зря, выходит, марал виршами дорогую бумагу. «Милуючи, Господь Бог посылает на нас таковы скорби и напасти… Чтоб нам всех злых ради своих дел вконец от него не отпасти…»
Подъезжая к курулу, крикнул:
– Гришка!
– Здесь я. – Лоскут неторопливо появился из-за ондушек. Сплюнул презрительно, левая щека исцарапана в кровь. – Видишь? Съехал с ума Лисай. Любую мяхкую рухлядь рвет из рук. Какую пластину ни возьми, на каждую кричит – моя!
– А ты?
Гришка ухмыльнулся:
– А я что? Я не бью Лисая.
– Вот старайся и дальше так.
По сырым мхам, как по влажным подушкам, подошли к бревенчатому курулу, высоко приподнятому над землей. На полянке валялись старые зазеленевшие оленьи шкуры, наверное, приволоченные с брошенного стойбища. Елфимка, сын попов, не глядя отпихивался одной рукой от трясущегося, постанывающего от жадности помяса, другой подсчитывал строго:
– И вторая сума медвежья. Белая, шита мешком. Отвяжись, Лисай, Христом-Богом прошу. А в суме двадцать сороков соболей в козках. Ну, отвяжись, Лисай. И третья сума медвежья чорная, ворот большой. А в ней тридцать три сорока двадцать два соболя с пупки и с хвосты. Там же лисица красная.
Увидев Свешникова, пожаловался:
– Вот Лисай привязался, никак не отвяжется. Как что увидит, на все сразу кричит – мое!
Отпихнул ногой трясущегося:
– И еще сума оленья, шита мешком. Это, Лисай, нам выпало за наши мучения. За то, что терпели много. А в суме тридцать сороков двадцать семь пупки, восемь хвостов собольих.
Не выдержал:
– Ерило! Привяжи Лисая к ондуше!
– Мое! – кричал, трепеща, помяс и тащил на себя красную лису.
– Ну, ударь его, – попросил Елфимка скалящегося Гришку Лоскута.
– Не бей убогого, – покачал головой Свешников. – Раз говорит, что лису сам промышлял, отдай ему.
Так, плача, искали.
И так, плача, идем.
Издавна идем, думал Свешников, покачиваясь в такт оленьему шагу.
Кто с Дону, кто с Руси, кто с Камня. За нами – ладан. Пороховая гарь. Звон колокольный. Сердце ныло, но не оборачивался. Вдруг еще видна под низким небом фигурка верхового быка? И баба на нем – голос серебряный? Тэгыр отыщет бабу Чудэ, так подумал. Если сам жив, конечно. Ведь, уходя, с собой уносили оспу. Остался ли кто живой? А если остался, захочет ли искать? Разве жизнь многих родимцев не дороже жизни одной сестры?