Шрифт:
В четыре часа сменился мой кочегар. Я нет. Я работал. А без двадцати пять я попытался разбудить Станислава, чтобы вынести золу и шлак. Он спал. Он был без сознания. Он слишком долго пробыл на «Йорике», чтобы откликаться на первое требование. Когда пассажир первого класса спрашивает, как могут в таких условиях работать люди, ему обычно отвечают: «Дело привычки». Эти слова все объясняют. Но как человек не может привыкнуть к голоду, к болезням, издевательствам, так он не может привыкнуть к ужасу преисподней. Хотя слова «дело привычки» все объясняют. Получается, что так оно и есть. Станислав, здоровый, крепкий парень, просто отключался, он не хотел, он не имел сил чувствовать одно и то же. Ни человек, ни животное не могут привыкнуть к непреходящим страданиям. Страдания могут притупляться, да, но это вовсе не привычка, это не дело привычки. Это все та же тщательно спрятанная бессмысленная вера: а вдруг что-то случится? Именно надежду можно считать главным инструментом любого поработителя. Он играет на ней и всегда выигрывает.
– Я же только что лег, – сказал Станислав, открывая глаза. – Разве уже пять?
Он был грязный, черный, потому что не умылся перед сном, а сразу упал на койку.
– Я должен тебе сказать, Станислав, – признался я, растирая по лицу такую же грязь, – я, кажется, не выдержу. Сейчас я вдруг понял, что не выдержу. В одиннадцать часов я, наверное, уже не смогу таскать золу. Я прыгну за борт.
После этих слов Станислав сел в койке.
– Не стоит прыгать за борт, – выругался он. – Если ты прыгнешь, «Йорике» конец, я не смогу тянуть твою и свою вахту. И не хочу прыгать вслед за тобой. Нет, никогда! Лучше уж броситься в топку.
И он не врал.
Он действительно так думал.
32
В шесть часов моя смена закончилась. Я даже не смог оставить запас угля для Станислава. Я просто не мог держать в руках лопату. Мне теперь не нужны были подушка или матрас. Я упал в койку каким был – грязный, потный, в рубашке и в обуви, пропитанных маслом и угольной пылью. И когда на ближайшей стоянке я вновь появился на палубе, я ничем не отличался от других матросов. Такой же грязный оборванный каторжник. В своей одежде я теперь не мог сойти на землю, потому что меня тут же поймали бы и доставили обратно. Я стал неотъемлемой частью «Йорики».
Я упал на койку, но тут же кто-то заорал:
– Вставай, надо завтракать, парень!
Я не хотел завтракать, я был не в силах подняться. Зачем мне завтрак, если мне вообще не нужна еда? Иногда говорят: «Я так устал, что не могу шевельнуть пальцем». Теперь я это понимал. Теперь я это понимал лучше, чем все другие. И что там пальцем! От усталости я не мог сомкнуть век. Глаза были полуоткрыты, я воспринимал мутный дневной свет как тягостную боль, но не мог сомкнуть веки. Они не смыкались, потому что у меня не было на то сил. Одна только мысль: «Ох, исчез бы этот режущий свет». И все. В конце концов, я смирился и с этой болью, но какая-то сила сбросила меня под ноги орущей толпе.
– Какого черта? Вставай. Без двадцати одиннадцать. Тебе пора убирать золу.
Когда мы сбросили золу в море, принесли с камбуза обед. Я съел несколько слив, плававших в мутном соусе, который тут называли пудингом. Я слишком устал, чтобы съесть что-то еще. А когда в шесть часов я сменился с вахты, я был так утомлен, что мне и в голову не пришло искать воду для умывания. Я сразу упал на койку.
И так три дня и три ночи. Не было никакой другой мысли, кроме: с одиннадцати до шести… с одиннадцати до шести… с одиннадцати до шести… В этих словах концентрировались все мои представления о себе и о мире. Я медленно угасал. Ничего в голове не осталось, кроме этих числительных. Я чувствовал боль, будто ножом водили по моему горячему мозгу. Не успевал я уснуть, как меня толкали: «Какого черта? Вставай! Уже без двадцати одиннадцать!»
Но пошел четвертый день, и я вдруг захотел есть.
– Странное дело, – поделился я мыслями со Станиславом. – Котлета оказалась вкусная. И молока мало. Правда, запас угля, – заметил я, – который ты мне оставил, тоже совсем невелик. Им не заткнешь и одну топку. – И спросил, не делая никакой остановки. – Тут можно добыть стакан рома?
– Легко, Пипип, – ухмыльнулся Станислав. – Поднимись наверх и скажи, что у тебя расстроился живот, тебя рвет. Тебе дадут стакан рома, чтобы вернуть к жизни. Два раза в неделю смело можешь пользоваться этим способом. Но чаще не вздумай. Вместо рома тебе дадут смесь рицинового масла и тебя по-настоящему пронесет. Иди наверх, но никому не выдавай этот рецепт. Он только для нас с тобой. У кочегаров есть свой, но они никогда его не выдадут.
Дело привычки.
Я начал привыкать.
Наконец пришло и такое время, когда в голове у меня появились какие-то посторонние мысли. Теперь я вполне осознанно грозил снизу второму инженеру, если он вдруг начинал командовать. В проходе, ведущем из машинного зала, мы ловко подвесили лом, протянув от него бечевку. Теперь, если бы второй инженер прокрался к нам и начал бы нас поносить, мы перекрыли бы ему отступление. И сумел бы он от нас убежать, это зависело только от количества выпавших решеток. У них ведь был свой нрав. Иногда пять вахт подряд они и не думали падать. Но все равно они прогорали и их приходилось заменять. Тогда все зависело от удачи, и мы старались начинать работу с некоторым благоговением. Но, черт побери, задеваешь одну, а падают две соседних.
Нет, второму инженеру не стоило заглядывать в нашу преисподнюю!
На траверзе Золотого берега мы попали в шторм. Господь нас храни! Не так легко донести бак с супом из камбуза в кубрик, а уж что говорить о выносе золы. Прижав к груди раскаленную железную кадку ты бежишь по палубе, а «Йорика» шатается, как пьяная. Вот ты добежал до кормы с кадкой в руках, и вдруг тебя бросает обратно к носу, а первый офицер кричит с мостика: «Угольщик, грязное животное! Если ты решил выпасть за борт, не тяни, но не вздумай унести с собой кадку!»