Шрифт:
Я так увлекся, что начал верить в то, что сочинял. Мое воображение разыгралось. Оно рисовало воинственного Вериного прадедушку, который мчался на коне с шашкой наголо, а Лайзин прадедушка в это время строчил по нему из пулемета «Максим». Притом это был один и тот же прадедушка. Я вошел во вкус переписки с самим собой и уже не мог остановиться. Я написал Лайзе:
«Дорогая Лиза! Я установила, что у моего прадедушки была только одна дочь, моя бабушка, у которой тоже была одна дочь, моя мама. И никакими двоюродными сестрами там не пахло. Так что мы вовсе не родственницы. Извини. Твоя бывшая сестра — Вера».
Вере, в свою очередь, я написал:
«Дорогая Вира! Я установила, что мой прадедушка был холостяк, и у него никогда не было детей. И вообще, мои предки приехали не из России, а из Венгрии. Так что мы вовсе не родственницы, а наоборот, классовые враги».
Тут в комнату вошла моя жена.
— Ну что, — сказала она, — сколько еще я должна ждать, чтобы ты починил дверь в гараж?
— Сейчас, сейчас, — сказал я и быстро написал:
«Все мои письма прошу сжечь».
Потом спохватился, переправил слово «сжечь» на «стереть» и послал имейл сразу обеим.
Жизнь вернулась в свою колею, но совесть мучает меня по сей день.
МОЕ ЕВРЕЙСКОЕ ОБРАЗОВАНИЕ
Было это более шестидесяти лет назад, но все отчетливо врезалось в мою память. По сей день стоит перед глазами серая деревня с невзрачными серыми срубовыми избами по обеим сторонам широкой, заросшей травой улицы. Это — Белый Яр, маленькое село на восточном берегу Волги, где-то между Куйбышевым и Ульяновском, куда эвакуирована наша семья. Считается, что здесь мы будем в безопасности от немцев, которые уже у Сталинграда и вот-вот начнут подниматься вверх по Волге. Здесь нет ни электричества, ни водопровода, ни канализации. Люди здесь странно говорят, странно себя ведут, и почти всех мальчишек в деревне зовут одинаково: Шурка. Я — Александр, то есть тоже Шурка; поэтому я должен вписываться в это общество. Но я не вписываюсь. Для местных жителей мы — эвакуированные, «куированы», как они говорят, — смешные и непонятные существа из большого города, то есть из далекого мира, о котором они знают разве что понаслышке.
Каждый день с утра до вечера несколько мальчишеских лиц торчат в окнах нашей избы, с любопытством разглядывая нас и нашу единственную комнату. Занавесок у нас нет, а если бы они и были, мы бы не могли занавесить окна. Закрывать свое жилище было бы оскорблением для местных жителей, признаком крайнего неуважения. Иногда мальчишки — те, которые посмелее, — заходят в избу и молча сидят у двери, наблюдая, как мы ужинаем, читаем книги или просто передвигаемся по избе. Они не стучат в дверь, не спрашивают разрешения войти и не здороваются; этих атрибутов нет в их культуре. Они просто сидят и смотрят. Мы тоже смотрим на них, потому что, если не смотреть, они тут же своруют то, что попадется под руку — ложку, катушку ниток, кусок хлеба. Ясно, что в их культуре воровство — это обычная норма поведения.
Однажды в конце лета мы видим, как по селу ходит учительница начальной школы. Она заходит в каждую избу и записывает детей, которым исполнилось восемь лет; эти дети должны первого сентября идти в школу. Мне еще только семь, но я бегло читаю, умею писать и могу считать до ста, а то и больше. Я прочитал и запомнил наизусть множество стихов Пушкина и Некрасова, и мне безумно скучно дома. Я просто умираю от желания поскорее пойти в школу. Я страстно прошу учительницу записать меня в первый класс, я умоляю, я плачу навзрыд, и в конце концов жалость берет свое: меня принимают в школу. Ура!
Первый день в школе начинается с переклички. Учительница, глядя в классный журнал, по очереди называет фамилии детей, и тот, кого она назвала, должен встать и ответить на два вопроса: 1) когда твой день рождения? и 2) какая твоя национальность? Подходит моя очередь, и я чувствую себя растерянным. Я не знаю, что такое национальность. Эти деревенские восьмилетние мальчики и девочки, которые еле-еле могут считать до десяти и не знают ни одной буквы, на вопрос о национальности отвечают без запинки: русский. А кто я?
— В чем дело, Матлин? — говорит учительница. — Ты что, не знаешь своей национальности? Тогда спроси у своей мамы.
— Наверно, он еврей, — раздается голос с задней парты, и весь класс взрывается от хохота. Сама по себе идея, что кто-то может быть евреем, очень смешна. Эти мальчики и девочки знают, что «еврей» — это что-то вроде национальности, но они никогда не видели еврея. Они часто используют слово «еврей», когда дразнят друг друга. Это — обидное слово, что-то вроде «дурак» или «засранец». Это слово часто используется в выражениях «жадный, как еврей» или «трусливый, как еврей», или «хитрый, как еврей». Конечно же, нормальный живой человек не может быть евреем.
У меня — другое воспитание. Я — из цивилизованного мира, из Ленинграда. Тем не менее мое знание о том, что такое еврей, мало отличается от знания этих деревенских детей. Так же, как для них, для меня слово «еврей» — это просто ругательное слово. Мои родители — евреи, но я об этом не знаю, и они со мной об этом никогда не говорят. Как большинство советских евреев, они полностью ассимилированы, они атеисты, и этим гордятся.
Они с готовностью приняли официальные советские догмы, такие как: а) религия — опиум для народа, б) русская культура — это наша культура, и мы такие же граждане, как и все, и в) еврейские традиции, которые соблюдали наши дореволюционные родители, — это старомодно, местечково и неприлично. Все это, впрочем, не мешает им быть чувствительными и нетерпимыми ко всякому проявлению антисемитизма.