Шрифт:
Они идут по шоссе.
А глубоко над ними, в синем июньском небе, носятся самолеты. Чьи — мать не знает. Наверно, немецкие. И очень боится, что летчик увидит звезду на испанке Иче — синей прямоугольной пилотке с кисточкой. Летчик увидит звезду…
Если хотите жить — уходите!
Ох, как они хотели жить…
К осени были уже далеко от фронта, в противоположном углу страны, где в сорокаградусную жару ходят в папахах, а на дорогах сушится белый и вязкий хлопок.
В этом краю нашлось местечко и для них. В грязном бараке для эвакуированных. Там мешался разноязыкий говор здоровых, а больные одинаково просили об одном — пить, воды…
И когда тиф пришел к матери Иче, она тоже просила воды. По-русски, по-украински, на идише. И равно на всех языках призывала мужа.
Двойное древнее имя, каким, верно, никто не пользовался, запало ей в память. Приди, Шлейма-Бер, шептали горячие сухие губы, приди, любимый! Дай воды и выслушай. Я бросила звездочку, что ты оставил, но мне было страшно — я слабая… И разве думала о себе? О твоем сыне я думала, Шлейма-Бер!
На минуту бред прекращался. И снова:
— Шлейма-Бер, дай мне воды!
К вечеру мать умерла, так и не выпив ни глотка.
Женщины, теснившиеся вокруг, загалдели. Начальнику о смерти — ни слова: своих вселит… К чертям дезинфекцию! Который день на ногах!
Иче сидел с кружкой. Потом рука дрогнула. Выпил воду и пошел к бачку. Там, возле бачка, встретила его седая толстая женщина. Привела к себе, пригладила волосы…
— Надо преодолеть этих трудностей, — сказала женщина, — мальчик.
И накормила Иче. Поделилась последним, что у нее было. А было у нее: один помидор и одно яйцо. Иче поел и заплакал. Зарылся головой, тыкался в мягкий, дряблый живот. Плакал, а женщина утешала:
— Надо перетерпеть этих трудностей, мальчик.
А может быть, уже бредила — на другой день тиф забрал и ее.
В городе было много солнца и мало хлеба. Лучше бы наоборот. Потому что Иче нужен хлеб. Нет, не станет набивать пузо или менять на барахло. На что сменялся бы — на винтовку! Остальное — припас.
Назад, назад! На старую границу, где в черной тяжелой глине залег отец. Врут все бумажки на свете: отец не пропал, не сгинул — отстреливается! Фашисты наседают, пустили в ход танки, а патроны кончаются…
Отец плохо стреляет — хуже, чем Иче, — и долго метится. И ждет сына, юного «ворошиловского стрелка», что выбивает восемь из десяти.
Иче поможет ему. Через всю страну — наискосок — примчится к тому шоссе, где мать обронила звездочку. Подберет — и прискачет к отцу на тачанке. И тогда они разобьют всех врагов на свете.
Но чтобы расколотить всех врагов на свете, нужен хлеб. Иче добудет его. Пойдет на станцию и прибьется к мальчишкам, которые попрошайничают в эшелонах.
Очень просто!
А что он умеет? Петь? Плясать? На руках ходить? Или показывать фокусы?
Что он умеет такого, чего не умеют другие люди? И за что они, другие, оставят ему полкотелка пшенного концентрата, угостят консервами, отсыпят махорки, подарят старую рубаху, обогреют, пожалеют, скажут — сынок…
Или он думает, это все так, даром? За красивые глаза?
— Я знаю стихи, — неуверенно сказал Иче.
Мальчишки засмеялись. Подумаешь! Что они, в школе не обучались?
Три девицы под окном (топай, топай!), Пряли поздно вечерком…— Нет, — сказал Иче, — у меня другие стихи — сам сочинил.
Мальчишки удивились и велели прочесть. Стихи были про войну. Про то, как раньше наступали немцы, а потом наши. Как наши расколошматили немцев и те бросились наутек.
Наши смелые тачанки Разгромили все их танки!Мальчишки закричали, что теперь жить будет очень здорово, что солдаты за такие стихи отвалят буханками хлеб и что надо другим их выучить. Они подвели Иче к эшелону, и там, в вагоне, в бурой теплушке, он читал стихи людям в зеленом.
Старуха расклеивала свежий плакат: всадник подмял мотоциклиста и взмахнул саблей, готовый зарубить его. Мотоциклист в страхе улепетывал.
— Калугу сдали, — сказала старуха.