Шрифт:
Младшим инспектором он будет вплоть до поры, когда все его сверстники станут старшими инспекторами, а кто так и советником. И в инспекторы его переведут со скрипом, и не на среднюю, а на минимальную ставку, единственного в отделе… В общем, горестная, мелочная жизнь его будет длинной цепью мельчайших унижений, копеечных забот, несуразных случайностей и несчастных совпадений. Впрочем, нет. «Несчастных» — слишком крупное слово для обозначения тех невзгод, что с ним стрясались. Понимаете, все это было мелкое, серое, а не траурно-черно-бархатное… Серенькое в крапиночку…
Но он понимал, что этот его портрет, вовсе не похожий на то, каков он теперь, а только на тридцатилетнего, прикрывает не хуже шапки-невидимки! Никому не интересно, каким он стал. Потому что из того, каким он был, интересного ни-че-го получиться не могло…
На него все давно плюнули, махнули рукой и оставили в покое. Даже самые доброжелательные. Но он понимал, что это не навек. Рано или поздно его новый облик прорвется сквозь пелену стереотипа, и тогда… Тогда все увидят…
А что увидят-то? Но об этом позже. А сейчас еще немножко о прошлом. О безвозвратно ушедшем, мерзком и желанном, недосягаемом собственном его прошлом…
2. До тридцати двух лет
В начальной школе у него была не то что дурная — дурацкая привычка: кто-то что-то натворил, учительница спрашивает у класса: «Кто это сделал?», а он сидит и ухмыляется во весь рот, а то и вовсе ржет вслух. Его и наказывали, как очевидного виновника, за проказу, о которой он, скорее всего, сейчас только и услышал. И даже не столько за содеянное, сколько за отношение к своему поступку: ишь, набедокурил и скалится! Это же ранний цинизм! Ну, натворил, так опусти голову, потупь глаза, выговаривай с трудом слова очередного раскаяния навек… А то ишь какой!
В очередях все всегда кончалось перед ним. Если в школьном буфете сегодня были вкусные пирожки с повидлом, а он вообще-то и есть не хотел, а встал исключительно ради этих пирожков, предвкушая сладость их и особенный вкус горячего повидла, то уж будьте уверены, кончатся они перед ним. Да не за пять человек, а за одного! Ну, самое большое — за двух! И однокашники, зная эту его особенность, ввинчивались без очереди впереди него. Ему все равно не достанется! Иногда его даже угощали. Не всегда, впрочем.
Когда он стал взрослым, очереди пошли более серьезные, и крахи его стали многообразнее. То стоял за обоями. А были по девяносто копеек за рулон, скромненькие, зеленые с белым, и по рубль двадцать, вульгарные, отвратно (и развратно) розовые, и пока он достоялся, по девяносто кончились! То он стоял за билетом на самолет. Ему надо было в Куйбышев и в Ульяновске на день остановиться, бумаги передать и две подписать. Так что вы думаете? Из нашего города ежедневно через Ульяновск на Куйбышев летают, а через Саратов два борта в неделю. Так через Ульяновск билетов на всю неделю не было, а через Саратов (куда ему никогда в жизни ни за чем не нужно было) есть… И так во всем. Если он брал большую сумку и собирался проехать по магазинам в субботу перед обедом, то почему-то получалось чаще всего так: к часу он добирался до магазина, закрывающегося на обед с тринадцати до четырнадцати, еще и еще с таким же расписанием. К двум он попадал в зону магазинов, закрывающихся с четырнадцати до пятнадцати, а в три уже везде было полно народу, и ему ничего почти не доставалось. Ну, вы уже догадались, что так же было со всеми сторонами быта. Быта, у нас и для нормально удачливых людей еле переносимого, а уж для него!..
Временами он мечтал о том, чтобы не иметь тела, связанных с ним потребностей и идущих от него всяческих неудобств.
3. Мечты…
А еще чаще он мечтал продать душу дьяволу. Ни в какую загробную жизнь он не верил, так что расплачиваться вечными муками за несколько лет блаженства не опасался. А испить блаженства он бы очень не отказался! Он подозревал, что «Фауст» и все прочие такого рода истории — истории того, как отдельные неудачники обдурили нечисть, обменяв нечто осязаемое, чего им не хватало, на неосязаемое, чего ни у них не убыло, ни у чертей не прибавилось, и обмен удался лишь в силу крайней суеверности и малограмотности нечистой силы. Но, увы, это были всего лишь сказочки!
Попался бы ему дьявол, охочий до душ! Он бы знал, чего требовать, чтобы потом не кусать ногти, локти и колени в досаде. Он не стал бы просить любви конкретной женщины или денег. Нет! Он не так прост. Он попросил бы везения и долголетия. Ну, не кавказского, а среднего. Семьдесят… Нет, даже шестьдесят семь лет — две трети века, — но уж чтобы везло во всем! Он не знал, не мог этого знать, но догадывался, что везение окрыляет и распрямляет скомканные, угнетенные, изуродованные непрухой души. И верил, что и он еще сможет распрямиться. Хотя в его возрасте, в общем-то, вряд ли можно измениться.
Костенеешь в своих качествах и миропонимании. Четвертый десяток как-никак разменен!
Но он не верил в то, о чем иногда позволял себе помечтать. Потому что признать нечисть — означает признать чудеса. А он, споря с коллегами насчет телекинеза, как-то сказал (это в пылу спора было случайно обронено, но потом он понял, что сказал точно и верно!), что признать движение спичечного коробка под действием взгляда — для этого требуется куда более серьезная ломка наших воззрений, чем для признания загробной жизни…