Шрифт:
«Постой, — крикнул рыжий фельдшер и поравнялся с Чубенко, фельдшер ехал без седла, у пояса на бинте болталась бутылка с йодом, совсем как стародавняя чернильница войскового писаря. — Я тебе напрямик скажу, товарищ командир, гостить нам на этом свете недолго, подбились все и занедужили, раненые на носилках загнивают, на весь лес разит гноем, давай-ка привалим к какой-нибудь деревушке, сбагрим их с рук да тронем дальше налегке, пришли черные дни, Чубенко, поляки гонят, ищут, а на руках раненые, и, скажу тебе по секрету, у нескольких оказался тиф».
Но Чубенко только махнул рукой и облизал пересохшие губы: «Пить мне все хочется, отчего бы это, что так хочется пить, а в голове целый мартен гудит, и ты, фершал, ко мне не лезь, бойцы Донбасс желают повидать, на травке донбасской полежать, и веду я их на соединение с дивизией, за полтыщи километров курится наш Донбасс, домой нас поджидаючи, и мы домой придем, кликнем клич по шахтам да заводам, и подымется наш полк с новой силой, нам людьми швыряться, фершал, не приходится, а тифозных изолируй от отряда».
Чубенко, скинув мохнатую шапку, сжал голову, голова горела, сердце под кожанкой учащенно билось, фельдшер взял Чубенко за руку, молча проехал несколько шагов. «Да и у тебя, Чубенко, тиф, пусть примет кто-нибудь командование, и ложись, вот и допрыгался на свою голову».
Чубенко взглянул на фельдшера, и тот притих, сосны скрипели, как снасти. «Приказываю тебе молчать, с коня я не сойду, а моя пукалка разыщет тебя сквозь любую сосну».
Рыжий фельдшер стал огненный от ярости, он рванул чернильницу с йодом и разбил ее о дорогу, захлебываясь бранью. Чубенко даже не взглянул на фельдшера, он ехал дальше и разглядывал карту, лесная дорога скрывалась за соснами, всюду осень да лесная гниль.
А кругом высился сплошной лес, подпирал небо, покачивался и скрипел, как корабельные снасти. Отряд протискивался сквозь это угрюмое великолепие, на небе шло трагедийное представление, по небу ползли с гор ледники, покрывая целые континенты, айсберги носились по морям, на небе разваливались материки и уплывали в океан.
Свершались миллионнолетние катаклизмы, а отряд все шел и шел, все шел и шел, и не было конца-края лесу, и беспомощно стонали раненые, просили не мучить и добить, тяжки были людские страдания, ноги отекали, руки немели, хотелось спать — без конца, без просыпу, цель едва маячила, проще простого было загубить донбасскую славу, превратиться в стадо, затеряться в лесах и никогда не выйти на соединение с Красной Армией. Только обвешанный патронами авангард был как железный.
Чубенко всматривался в карту и вел дальше.
Казалось, отряд донбасских партизан двигался по морскому дну, и будто над ними и над облаками стелется синяя морская вода и под солнцем покачиваются челноки. И отряду нужно только выбраться на берег и оглянуться на оставшееся позади море. На берегу покажется дымный Донбасс, его заводы, домны, шахты, гуты и во всей своей прелести клочок зеленеющей равнины. Там легко дышится, и чудится, будто, возвышаясь на предгорье, Донбасс потрясает весь горный кряж своим трудовым дрожанием.
Чубенко всматривался в карту, вскоре должна показаться лесникова хата, без нее невозможно ориентироваться. И ему так напряженно хотелось этого, что Чубенко увидел эту хату и подогнал коня.
Между желтых стволов белела стена, поблескивало окно, вился дымок и уплывал, покачиваясь, к небу, хата то исчезала, то вновь показывалась, и вскоре оказалось, что это не хата, а группа белых берез. За березами лесное озерко, глухое и черное, тысячу лет осыпались в него сосновые иглы, и вода стала черной, как в сказке или на химическом заводе.
Весь отряд остановился возле озерка, кто промывал раны, кто хотел напиться, лошади тихо ржали у воды, покачивались верхушки вековых сосен. «Трогай, — крикнул Чубенко, — трогай, донбасская республика!» — и, будто дурачась, пошатнулся в седле. Он чувствовал, что тиф одолевает его, дышать трудно, в голове стучат молотки. «За мной, пролетария!» — крикнул Чубенко, превозмогая болезнь. Никто не тронулся и он понял, что начался бунт.
«Митинг, митинг, — закричали партизаны. — Куда ты завел нас, Чубенко?»
Выступали старые кузнецы, показывали язвы и раны, выступали доменщики, бросали на землю оружие. «Довольно! Будет нам мыкаться, этак лесом к Пилсудскому заведет, польским панам продался, заблудился сталевар, у него тиф, знайте это, его нужно связать, пусть фершал командует». Обвешанный оружием авангард стоял молча.
В небе свершались миллионнолетние катаклизмы, а лес, как корабельная снасть, поскрипывал над черным озерком. Чубенко безмолвствовал, сидя на коне, в сердце закипала кровь, перед глазами встала белая пелена, он раздвинул ее ладонью, и вслед за этим наступила тишина, потому что все поняли — Чубенко хочет говорить. А Чубенко попусту рта не раскроет, окаянный и горластый к тому же, сейчас начнет кричать о Донбассе, о задачах, о революции, заглянет каждому в глаза, да так, словно каждый сам себе в глаза заглянул. Чубенко тебе и сталь выплавит, Чубенко и голову сложит за своего, но зато и доймет, недаром въедливый и упорный, этакого мать, должно быть, в кипятке купала, а отец крапивой пестовал.