Шрифт:
Набрякшими глазами, сдерживая боль, смотрел Степан на легкую, как пена, вязь белоснежных облаков на небе. Но взор его больше приковывала черная земля могилы: она уже подернулась сизым налетом. Его не было лишь там, где темнели следы слез.
— Ох, Василь, Василь, как же без тебя… — только и повторял изредка Степан, обращаясь к другу, веря и не веря, что его больше нет.
Когда синие сумерки окутали еле видным туманным маревом первую позолоту сентябрьской листвы, Степан с Ольгой возвращались в село. Женщина шла пошатываясь, ничего не видя вокруг, а ему сверлило мозг, что чуть ли не над каждыми кулацкими воротами покачивается или недвижно торчит чья-то рожа. Жестокое любопытство чужих глаз донимало Степана, глумилось над ним, втемяшивало невысказанные мысли:
«Что, видал, как наша земля на погосте изгорбатилась?»
«Гляди, а то и самого за крестом понесут!»
Но стоило Степану перехватить чей-нибудь взгляд, как злые искорки пропадали, глаза уже выражали равнодушие, а то и притворное сочувствие. Только длиннобровый Яков Данько, по уличному прозвищу Крутихвост, не захотел ломать свой барышнический нрав, — может, потому, что, спекулируя скотиной, и на людей смотрел как на скот, а может, потому, что Кушнир пробатрачил у его отца все детство. Когда Яков увидел Степана с Ольгой, его скуластое полнокровное лицо расплылось.
— Уже в паре? Может, с похорон да за свадебку? Советская власть все дозволяет.
Степан, не помня себя, подлетел к воротам, с размаху шлепнул твердой ладонью по свежему, с причудливым узором прожилок, румянцу богача. Запомнилось только, что вся правая щека Якова сразу припухла и даже щетинистый висок залило огнем. Теперь на левой щеке выразительно задрожало размытое, словно вышитое, пятно румянца.
— Вот тебе похороны, а вот — свадьба! — И Степан второй пощечиной уравнял расцветку щек Данька.
Богач сгоряча рубанул кулаком по воздуху.
— За дружком захотел? Я тебе нынче выпущу кишки!
— Поглядим еще, кто кому!
— Поглядим!
— Крутихвост!
— Коммуния беспортошная!
Они сцепились через воротца, приподнимая в яростном объятии один другого так, что затрещали кости и доски. Картузы сразу же полетели на землю, в воздухе замелькали растрепанные вихры, потом Данько, улучив удобную минуту, прыгнул на улицу, рассчитывая подломить Степана своей тяжестью. Но не подломил, и они, сквернословя, закружились по улице в клубах пыли. Зеленовато-серые глаза Данька налились кровью, его залитые уже сплошным румянцем щеки покрылись испариной, а у Степана лицо побелело, и мелкие, как маковые зернышки, капли пота выступили на темноватых изгибах дрожащих ноздрей.
Потрепанных и растерзанных мужиков едва растащил здоровенный Свирид Мирошниченко. Для приличия он тряхнул Степана, дал ему подзатыльник, а Даньку так зажал шею, что голова у того сразу по-гусиному завяла и свесилась на плечо.
— Ежели примял тебя, Яков, малость, прости. — Мирошниченко покосился на него, нащупывая затверделыми, в заусеницах пальцами пуговицы на крутой матросской груди, где из-под ворота виднелась головка синекудрой красавицы.
— Все вы одна шатия-братия! — с кровью и ненавистью выплюнул Данько и, морщась, положил руку на оплечье.
— Еще и сердится за выручку, — удивился Мирошниченко и снова остановил взглядом Степана, который уже потихоньку подкрадывался к Даньку. — Вот и спасай тебя, Яков, после этого!
— Ты спасешь, мать твою за ногу! — Помятое, раздувшееся книзу лицо дукача оживила злость.
— Тю! Чего ж ты лаешься?
Мирошниченко остановился. С самодельной пуговицы его полинявшей рубахи снова соскочила разношенная петелька, и на груди сразу засмеялась синим ртом легкомысленная красавица, обреченная до самой смерти не покидать бывшего матроса с крейсера «Жемчуг».
— Чего? Ты не знаешь чего?! — задыхаясь от обиды и злобы, прошипел Данько. — Хлебом, разверсткой облагаешь? И пшеницу и рожь — все берешь?
— Ну, беру! — Мирошниченко настороженно откидывает за ухо пепельно-русые волосы, и теперь все морщины на лбу у него упрямо нацеливаются на Данька.
— Землю грозишься отрезать?
Данько впивается серо-зеленым взглядом в глаза Мирошниченка: а вдруг после смерти Василя дрогнет матросское сердце? Тогда Яков не пожалел бы и корову отвести к Свириду во двор, чтобы не давились его дети постной кашей, без ложки молока.
Мирошниченко так глянул на богача, словно прошил его взглядом.
— Не грожусь, Яков, а собираюсь отрезать.
— Собираешься? — Тот даже крякнул и потянулся рукой к груди.
— Собираюсь! И для твоей же пользы: может, станешь человеком, а не гадиной! — И Мирошниченко повел круглой головой, горделиво посаженной на широких плечах.
— Неужто так-таки и отрежешь, Свирид? — В голосе Данька билась скорбь, и просьба, и капля надежды.
— Непременно отрежу, — пообещал, не сердясь, Свирид.