Шрифт:
— Нет, партийная борьба меня никогда не привлекала и не интересовала.
— А что же вас интересовало?
— Художественная литература и этнография.
— Что-нибудь собирали, печатались?
— Несколько этнографических зарисовок опубликовал.
— Как же вы к Петлюре попали?
— Это невеселая история.
— Понимаю. Однако что вас, как интеллигента, потянуло к нему?
— Только обстоятельства… — Данило со вздохом поглядел в окно, собирая воспоминания, на которых, как на ниточке, висела ого жизнь.
За окном с одной стороны надвинулась туча, с другой — сияло солнце. А на земле в колдобине играли и дрались воробьи; ласковые лучи солнца собирали росу со спорыша; через улицу шла, изогнув стан, молодая женщина с полными ведрами, вода в них, покачиваясь, ловила солнце. Это все было жизнью. А как назвать то, чем переболел и что перестрадал не он один? И нужно ли все это безусому юнцу, который все равно подстрижет его в своей брошюре под одну гребенку со всеми?..
Он еще раз смерил глазами Киндрата и приступил к рассказу:
— Я хорошо помню весну восемнадцатого года, когда на украинский трон сел цирковой гетман Скоропадский. Тогда он в киевском цирке целовался с землевладельцами и торжественно говорил им: «Молю бога, чтобы дал нам силу спасти Украину». Вы знаете, что силу ему дал не бог, а кайзер, и от этой силы Украина застонала под шомполами карательных экспедиций. Да если бы еще дело ограничилось шомполами! У нас на Подолье, в Браиловщине, немцы и гайдамаки даже к виселицам устраивали очереди, не в силах сразу перевешать всех несчастных мужиков, провинившихся перед барином или перед его управителем. Ну, село и взялось за топор и вилы. Крестьянские отряды разворачивались в лесах, готовясь к смертному бою. А в это время в Белой Церкви Петлюра поднял сечевых стрельцов, напечатал свой универсал против Скоропадского, назвал его царским наемником, предателем, самозваным гетманом и объявил его вне закона за преступления против независимой Украинской республики, за массовые аресты, за разрушение сел, за насилия над рабочими и крестьянами. И тогда ему многие поверили, поверил и я. Попрощался с женой и отправился в Белую Церковь освобождать Украину от иностранцев и своих помещиков. Думалось тогда, что иду под знаменами свободы выметать феодальный сор. Ну, а дальше вы знаете — от паршивого берега отчалил, да к паскудному и прибился.
— Это верно, — кивнул головой Киндрат. — Вот вы постепенно поняли, что петлюровщина — путь измены, почему же вы раньше не порвали с ней, не пристали к красным?
— Страшно было, — признался Данило. — И не только за свою шкуру… Вы хотели откровенного разговора? Я скажу вам все, что и до сих пор пугает меня. Это национальное чувство. Петлюра сперва сумел набросить на нас национальную сорочку и уверить, что большевики против украинской нации. И в этом, как ни странно, ему помогли некоторые ваши военные и политические деятели великодержавного направления. Меня — и не одного меня — больше всего смущали мысли, что национальное движение в условиях империалистического развития может носить лишь контрреволюционный характер.
— Вы имеете в виду высказывания Бухарина и Пятакова? — спросил военком.
— Да, я говорю про высказывания Пятакова, Бухарина и про страшную практику Муравьева и некоторых низовых руководителей. Украинская интеллигенция очень болезненно восприняла препятствия национальному возрождению и развитию, неясности в вопросе об украинской государственности и языке, а Муравьев своей провокационной резней бросил черную тень на большевиков. До сих пор он и здесь и за границей зовется не иначе как «Калин-царь, из Орды, из золотой земли, из Магазеи богатой». На нем и на свежих ранах украинской интеллигенции до определенного времени ловко играл Петлюра. А вы, верно, и сами знаете, как он умел говорить! Природа не дала ему ни таланта полководца, ни размаха государственного деятеля, ни мастерства литератора, ни даже порядочности обыкновенного человека. Но она наделила его редкостным даром красноречия. Так и держался и держится он на чужих штыках и на своем языке… Ну вот, я и ответил, почему раньше не порвал с атаманщиной. Неясность в национальном вопросе мучила меня до последнего времени.
— Вы говорите — мучила. Теперь не мучит? — Военком встал, вспоминая кровавую муравьевскую оргию.
— Вроде поменьше, хотя я не во всем еще разобрался.
— Что же вас заставило иначе думать?
— Сама петлюровщина. Я видел, что она только эксплуатирует национальное чувство, а сама продает Украину иностранцам. Ну, и величайшее впечатление произвел на меня приказ Красной Армии, подписанный Лениным, где было сказано, чтобы Красная Армия шла на Украину как защитница украинцев и украинской культуры. Вот коротенько и все о падении и страданиях одного человека. — Данило невесело, одними глазами, улыбнулся, встал и спросил у военкома: — А теперь мне в Чека?
И тут он почувствовал холодок под сердцем: приближалась, кажется, самая страшная минута его жизни; ему приходилось столько слышать о Чека, что он пугался, даже встречая в газетах это слово.
Военком посмотрел на него, прищурился, и на висках его заиграли лучистые морщинки.
— В Чека, я думаю, вам незачем идти. Сегодня все оттуда выехали в одно из отдаленных сел уезда. Материалы я передам.
— Что же мне делать?
— Отправляться домой, — улыбнулся военком. — А сперва можно зайти к заведующему унаробразом. Вскоре отдел народного образования собирается открыть курсы по переподготовке учителей. Подучитесь — пойдете учительствовать.
— И меня пошлют учительствовать? — Данило не верил своим ушам, он решил, то над ним глумятся.
— Непременно пошлют. Учителей у нас не хватает. А работать вам надо не за страх, а за совесть.
— Господи, да я за троих… — Данило опустился на стул, полез в котомку за оружием, но тут же поднял руку и вытер лоб.
Когда он с несказанной благодарностью взглянул на военкома, тот только лукаво прищурился.
— А господа теперь пореже поминайте. Вряд ли он вам поможет.
— Данило радостно кивнул головой, а сам подумал: «Господи, неужели все страхи, все муки закончились, как в рождественской сказке?»