Шрифт:
– Женщин на картошку, а мужчин на канализацию.
«Линейка» выбралась с Пионерской на Лазаревскую. От площади Ленина показался открытый зыбкий трамвай – старый, производства Всеобщей Электрической Компании. Он добрел до развилки и стал, дожидаясь встречного вагона: путь был одноколейным. Остановилась и «линейка», так как объехать трамвай получалось лишь по тротуару. Пацан услышал, что Фира все еще поет – тот же самый куплет.
И Антонина Михайловна, что отдыхала у своих воротец, прислонясь прямою спиною к косяку, в шаг перешла улицу, поздоровалась с Фирой и пацаном – оба ответили – и взяла лампу из Фириных рук.
– А то разобьешь ее там, – успокоила она, почуяв, что Фира хотела бы лампу задержать.
Трамвайчики съехались и разминулись, освободили «линейке» дорогу к сборному пункту.
Фира держала ладоши так, будто лампу не отняли.
6 Отдыхающие шли на пляж в пижамах и сарафанах, в привезенных из дому соломенных или купленных в киосках и магазинах Курортторга войлочных с оторочкой из ватного пушка шляпах, в треуголках из газет, в носовых платках, связанных тюбетейкой на четыре узелка.
Чтобы занять топчан под навесом – вставали до света, бежали к морю, клали на свободные доски какой-нибудь малоценный, но заметный предмет – журнал «Огонек», картонную шахматно-шашечную раскладку, подстилку из половины старого одеяла – и возвращались к своим завтракать; а те, кто понеуверенней, помалодушней, оставались караулить, так как из-за топчанов часто возникали мордобои чуть ли не с поножовщиной: дрались не только отцы и матери, но и дети – семья на семью, компания на компанию.
В шесть утра еще можно было найти место на песке и установить, так сказать, индивидуальный навес: простыню на колышках, но уж в семь – и салфетку негде было расстелить; тапочки не поставишь – хоть вздымайся на одной задней лапе, да и то на цыпочке.
Бросалась игрушечными лейками и совками, не желала есть и ревела малышня, которую родители не пускали в воду, а заставляли плескаться в припасенных тазах и ванночках; тихо играли свою игру преферансисты, изредка посылая по матери морской ветерок, снимающий без разрешения карту с прикупа или колоды, уносящий в непроходимое кишение листок с росписью «пули»; фотографы в подвернутых до карманов брюках стояли у самого наката волн, по щиколку в прибое у своих ящиков, наполненных мертвыми птичками, – с каждого ящика свисал черный покровец и прозрачная планшетка, куда были вложены образцовые снимки разного формата, но все с белым адреском «Привет из Крыма!»; петлял по жаре, разыскивая клиентуру, частный художник-умелец, зарабатывающий на молниеносном вырезывании из черной бумаги силуэтов, похожих на профиль заказчика; улично одетые, но босые тетки осторожно побрякивали ракушечными бусами – предлагали также шкатулки, сшитые из открыток с видами, ракушками же облепленные, коллекции местных животных: на крышках от конфетных и ботиночных коробок растянуты были крабы клешнями и ножками врозь, взорванные морские чертики, для вида и сохранности смазанные силикатным клеем. Все это обычно бывало недосушенным и солоно пахло опрятною морскою смертью.
Неизменяемая стрижка Антонины Михайловны – волосы, подрубленные в одну мерку над ушами и затылком, – проседела вся от корней; темное, с крупными белками, ртом строчкой и вогнутыми дудкою щеками лицо пошерхло мельчайшими крещатыми морщинами.
В синем платье-костюме она была как старая большевичка или представитель совета депутатов – активная или почетная общественница на острых и жестких ногах с высоко посаженными короткими икрами комком, – хоть она и продолжала работать в своей грязелечебнице.
К тридцать пятой годовщине Садик Погибших Коммунаров, где с некоторых пор стало собираться и хозяйничать хулиганье, обставили скамейками, дополнительно обсадили декоративными кустами, вкопали столбы с освещением. Если прежде садик был проходным, то теперь его загородили с тыла забором из фигурных штанг – и на ярком свету, с возможностью войти-выйти только в одном направлении, бесчинства прекратились.
Фирина лампа помещалась у Антонины Михайловны на буфете против зеркала в глубине верхней полки – отражалась. Зажигать ее было незачем, и лампа украшала обстановку, словно ваза для цветов или графин с парадного стола, полный нетронутого ликера.
Когда происходили в Крыму выселения, предполагалось удалить и караимское племя, безбедно выжившее на оккупированных территориях. Но караимские богословы извлекли из тайников все те же священные книги и, правда, повозились, а однако ж доказали уполномоченному МГБ, что они, караимы, – разновидность евреев.
Как могли – так все и спасались.
«От шума всадников и стрелков разбегутся все города: они уйдут в глухие леса и влезут на скалы; все города будут оставлены, и не будет в них ни одного жителя», – сказано у Иеремии-пророка (4, 29). Но едва только стихнет шум – вернутся. А вновь зашумит – опять уйдут.
Лирический тенор
Лирический тенор Николай Амелин был одержим припадочной жалостью ко всякой твари.
Законно изойдут припадочные скупость и любовная страсть, найдет подходящую работу припадочная строгость, проживет неразрушимо до старости припадочная жестокость. Но жалость припадочная не спасется ничем, и одержимый ею словно натыкается открытым глазным яблоком на закуренную папироску.
В первое воскресенье летних каникул после четвертого класса одиннадцатилетний Колька Амелин, прогуливаясь с отцом, угодил в зоологический сад.