Шрифт:
– Игнатий Федорович! – вспыхнула классная дама. – Я полагаю, Ивану Платоновичу это неинтересно знать.
– Отчего же-с? – возразил Огарков. – Мне как раз показалось…
Иван Платонович чувствовал, что краснеет. Он уже ненавидел этого Огаркова и оценил деликатность немки. Между тем его мучитель продолжал:
– Смею добавить, что грусть мадемуазель Аренской имеет истоком не только ее возвышенные качества. Если бы вы, ваше превосходительство, имели несчастье знать ее отца…
– Игнатий Федорович! – взвизгнула классная дама.
– Да что вы меня все время перебиваете! – обиделся Огарков. – Можно подумать, в попечительском совете не знают, что учитель географии Павел Фомич Аренский безобразно пьет! Тоже мне нашли секреты!
Весьма кстати закончились танцы, и всех торжественно пригласили на ужин. Недошивин предложил немке руку с искренней любезностью, от которой та просияла. Огарков увязался за ними.
Надя Аренская сидела в дальнем конце стола с бокалом лимонада в руке и рассеянно пила из него по глоточку. По-видимому, она совсем не слушала своего юнкера, что-то непрерывно говорившего ей с очень серьезным лицом. Говоря с Надей, он постоянно теребил усики левой рукой, и это не понравилось сенатору. «Будто выщипать их хочет!» – неприязненно подумал он. Но тут же ему стало стыдно. Он понял, что вовсе не этот мальчишка, недавно произведенный в офицеры, а он, пятидесятичетырехлетний чиновник, нелеп и смешон своей ревностью и завистью, с которыми он смотрит на кавалера этой девочки.
Иван Платонович ужасно разозлился на себя! К тому же он вспомнил отца Наденьки…
Невысокий седовласый человек с благородными, болезненно истонченными чертами лица, еще не оправившийся после запоя, стоял перед попечительским советом и страдальчески смотрел вниз. На него орал – да, орал, а не кричал! – господин попечитель, человек прямой и грубый. Потом учителя попросили выйти и ждать решения своей судьбы. Тогда-то Иван Платонович и произнес одну из своих лучших речей о бедственном положении гимназических учителей и о том, что высокие идеалы, которые выносятся из университетских стен, разбиваются вдребезги о вопиющие недостатки толстовской реформы образования. К концу его выступления господин попечитель засмеялся:
– Вас послушаешь, так мы должны терпеть пьяниц потому, что реформа не удалась!
Недошивин напомнил о смерти жены Аренского.
– Бог с вами! – вздохнул попечитель. – По совести, мне жаль Аренского. Человек он недурной и учитель хороший, хотя для своего положения слишком своенравен. Я знал его жену, она одна держала его в руках. Жалко девчонку! У нее такое печальное лицо!
Когда члены совета расходились, Аренский подошел к Недошивину и пожал ему руку. Ладонь его была потной, рука дрожала, но глаза смотрели на сенатора прямо и насмешливо.
– Не пейте! – попросил его Недошивин. – Ваше горе не искупит поломанной жизни вашей дочери.
– Не обещаю, ваше превосходительство, – отвечал Павел Фомич, и в глазах его вспыхнул голодный огонек. – Не обещаю даже, что сию минуту не пойду в ближайший трактир и не напьюсь в дым-с.
Недошивин покачал головой. Расстались они холодно. И сейчас, найдя глазами Аренского за столом, Иван Платонович натолкнулся на тот же холодный взгляд. Павел Фомич был трезв, чисто выбрит и недавно постригся. Костюм старого фасона сидел на нем не без изящества, а манжеты и воротничок были накрахмалены и выглажены заботливой рукой. На всем облике Павла Фомича была печать женской заботы.
– Амалия Людвиговна, – обратился Недошивин к немке, – этот господин… как, бишь, его, Огарков… Тот, который цитировал Горация. Он что-то сказал о пьянстве отца той девушки. Он и в самом деле пьет?
– Павел Фомич – добрый и благородный человек, – поджав губы, отвечала немка. – Очень странно, что вы не вспомнили его. Ведь вы помогли ему однажды… И он этого не забыл, ценит и чувствует себя вам обязанным. Но никогда не признается в этом. Такой гордец и упрямец!
После ужина Недошивин долго курил на крыльце с новым директором гимназии. Аренский появился в сопровождении Наденьки и швейцара, державшего его под руки. Павел Фомич был чудовищно пьян! При его появлении директор посерел от злости. Павел Фомич раскланялся с ним учтиво, но слишком подчеркнуто, не без пародийности. На Недошивина он взглянул надменно… И вдруг, подпрыгнув и опершись на сильные руки швейцара, сделал в воздухе антраша . Поступок был так нехорош, что учитель сам немедленно его устыдился. Швейцар взгромоздил его в подъехавшую коляску. Недошивин мрачно слушал извинения директора, не понимая ни слова и зная только, что оказался участником безобразнейшей сцены, которая является началом его новой жизни.Этой ночью он долго не мог уснуть. Прежде он почти не знал мук бессонницы, считал ее уделом людей праздных. На столе в кабинете, куда после смерти жены Недошивин окончательно переселился, лежала его рукопись «Об экономических основах отношений крестьян к землевладельцам и недостатках земской судебной реформы». Книга была заказана издательством Вольфа, и о ней уже ходили слухи в правительственных кругах. Недошивин знал, что после ее выхода о ней напишут все московские и петербургские газеты и его репутация красного сенатора упрочится.
Несколько раз он подходил к столу, но взяться за рукопись себе не позволил. Не в его принципах было писать по ночам. Иван Платонович очень любил повторять мысль Льва Толстого, что пишущий по ночам освобождает себя от моральной ответственности.
Под утро он провалился в кошмарный сон…
Новый храм, еще не освященный. Внутри прибрано, но службы не ведутся. И вот Недошивин сердится на такую непрактичность и решает служить сам. Он стоит на клиросе за амвоном. Перед ним многотысячная толпа, которая напоминает паюсную икру. Нараспев, по-церковному, сенатор читает заглавие своей рукописи:
– Об экономи-и-и-чески-их осно-о-вах отноше-е-ний…
«Что я делаю?» – пугается он. Но пугает его не то, что чтение научной рукописи в церкви – это кощунство, а что рукопись только начата и он не знает ее продолжения. Нужно сочинять на ходу, а вдруг он собьется? И тогда все поймут, что он самозванец.
– Недоста-а-тки суде-е-бной… рефо-о-рмы…
Пугает еще и то, что среди прихожан нет знакомых лиц. Только в задних рядах кто-то кажется смутно знакомым. Присмотревшись, он узнает Аренского. Учитель одет необычно – в черный плащ с белым подбоем. Он похож на Монте-Кристо. Лицо белое, точно мелом обсыпанное. Глаза впились в Недошивина неотрывно, с жуткой ненавистью. «Он что-то знает о нас с Наденькой!» – понимает Иван Платонович. Но что именно? Ведь ничего не было?
Рукопись закончилась. Он начинает читать проповедь.
– Дорогие братья и сестры! – говорит он и чувствует, что страшно фальшивит. – Возлюбите друг друга! Не сотворите зла!
Ему становится стыдно, как подростку, обмочившемуся на глазах детворы. Но останавливаться нельзя, ибо тогда случится самое страшное.
– Молчи, бес! – обрывает его громоподобный голос Аренского. – И вы, братья и сестры, не слушайте его! Он не знает, что такое любовь! Только похоть влечет его! Он погубил свою жену, дочь священника, который скончался от горя!
«Зачем он врет?» – сердится Недошивин. Его тесть жив! Он хочет возразить, но вспоминает, что ни разу не видел тестя после похорон жены.
– Этот развратник, – продолжает его обличитель, – совратил и погубил мою дочь! Мое единственное чадо и радость всей моей жизни!
– Это ложь! – кричит Недошивин. – Пусть сюда придет Надя и скажет вам, что он лжет!
– Она здесь, сатана!
С остановившимся сердцем Иван Платонович видит, как Аренский поднимает над толпой на вытянутой руке, как на блюде, окровавленную голову Нади. Он сразу узнает ее, потому что волосы на голове собраны короной . Вдруг сенатор замечает, что голова жива. Она обольстительно улыбается ему красными, как у классной дамы, губами. Но за ними нет зубов. Только черный, дымящийся рот.
– Держи, ирод! – кричит учитель и хохочет. Он швыряет голову в Недошивина. Она не долетает до цели, падает в толпу. Люди смеются, подбрасывают ее. Голова летает по храму, как мяч.Недошивин проснулся.
Было солнечное утро.
Во дворе мальчишки с глухим стуком гоняли мяч.
Раздался звонок. Облачаясь в халат, Недошивин вспомнил, что нынче воскресенье и он, по своему обыкновению, отпустил прислугу на весь день. Придется самому открывать дверь. В мягких тапочках он выбежал в прихожую. На пороге стояла Наденька.
Отец предлагает свою дочь
Все было так стремительно…
Ах, если бы кто-то спросил Наденьку: что она делает? Зачем назвалась незнакомому мужчине девичьей фамилией? Неужели только потому, что стеснялась своего известного, но пожилого мужа? И как она могла позволить увезти себя из порта? Как она могла?!
Но и если бы Надю спросили, зачем четыре года назад она дала согласие на брак с Недошивиным, которого не любила, которого даже не уважала, чувствуя, какие темные страсти она возбуждает в этом старичке, зачем притворялась в постели в ответ на его страсть, которой он сам же потом стыдился? И наконец, если всё это было так, почему она так желала иметь от него ребенка и рисовала в голове туманный образ святого семейства? Ведь она понимала, что никакой святостью тут не пахнет. Была старческая похоть с одной стороны и равнодушный расчет – с другой. Но тогда для чего она отправилась в Кронштадт, надеясь на помощь всенародного батюшки? И на это Надежда Павловна тоже не смогла бы ответить…
Вот так же, как сегодня Вирский, в тот роковой день вез ее на извозчике Недошивин…
Утром к ним на квартиру приехал директор гимназии, противный, толстый тип, похожий на Чичикова и Собакевича одновременно. Брызжа слюной из дурно пахнувшего рта, он орал, что выгонит Павла Фомича, если тот не придумает какой-нибудь способ загладить перед Недошивиным свой безобразный поступок. Аренский отказался.
– Как! – неискренно возмущался Недошивин. Он слушал сбивчивый рассказ Нади и рассматривал ее всю – всю! всю! – от собранных в тугую косу блестящих каштановых волос до слишком маленьких для ее высокой ноги лакированных ботиночек с калошами, которые он сам помогал ей снять в прихожей. – Как! – говорил он. – Этот негодяй посмел оскорблять вашего отца в вашем присутствии! Да он вылетит у меня из гимназии раньше любого учителя!
Недошивин с ужасом понимал, что говорит с девушкой не как почтенный сенатор, а как тот юнкер, что вальсировал с Наденькой на вчерашнем балу. Она это тоже заметила и немножко удивилась. В то же время на ее еще детском личике промелькнуло странное выражение… Казалось, каким-то зарождавшимся женским чутьем она поняла, в чем дело. Поняла и совершенно успокоилась.
– Правильно ли я вас понял, – справившись с собой, произнес Иван Платонович, – что вы пришли просить, чтобы я простил Павла Фомича за вчерашнее? Но мне не за что его прощать, мадемуазель! Англичане в таких случаях говорят: “ It happends ”. Со всяким случается.