Шрифт:
Вчерашний день также прошел без дела. Вечером были у меня Илюшка и Крюковской. Долго мы разговаривали и опять-таки на грустные темы — о будущем. Какое у нас будущее? Когда еще положение Корпуса казалось прочным, когда еще кое-как дышала Эскадра и не были проданы корабли, — тогда вопрос о будущем, во всяком случае о близком будущем, в такой серьезной форме не возникал. Плыли по течению. А теперь, когда от «флота» осталось несколько адмиралов да мичманов, когда Корпус на глазах у всех разваливается, — этот вопрос встал во всей своей силе и яркости. Что делать? У нас, эмигрантов, один выбор: или ехать в Россию, или оставаться на десятки лет эмигрантами. И то, и другое — очень тяжело и очень трагично. Сейчас в Россию, я думаю, не всякому хочется. Все-таки, чем бы это ни мотивировалось, а это сделка с совестью, слащевщина. [257]
257
И. Кнорринг имеет в виду «белого генерала» Я. А. Слащева, возвратившегося в Россию; послужившего прообразом генерала Хлудова в пьесе С. Булгакова «Бег» (см. его биографию в Указателе имен во II томе).
16 января 1923. Вторник
Наконец-то я опять нашла время для дневника. Папа-Коля в преподавательском бараке играет в шахматы. Мамочка на спевке. У меня кончился только что урок литературы, и вот я по-своему пользуюсь свободой и тишиной.
Хочется мне написать, как прошли праздники: довольно весело; когда, конечно, не была одна. А когда я оставалась одна, то все время писала, очень увлекаясь этой работой. В пятницу 5-я рота устраивала вечер, ставили «Сон Попова» А. Толстого и «Юбилей» Чехова, потом характерные танцы, хор. Потом, конечно, танцы. Я опять танцевала и опять много с Лисневским. Вообще, он мне очень нравится, немножко растяпа, но это ничего. Вернулась домой в полпятого, встала на другой день к обеду. Тут ко мне является веселая компания: Ляля, Наташа, кадеты и зовут играть, в столовый зал. Среди кадет какими-то судьбами очутился Лисневский, и мне былое ним очень даже весело. Из столового барака мы пошли в кают-компанию, где Лисневского засадили за пианино, а сами устроили танцы, хотя там и повернуться-то негде. Оттуда все пошли к Воробьевым, а Лисневский с Малашенком пошептались и ушли. Тогда я напустила на себя загадочную меланхолию и скоро тоже ушла. Вечером были у Завалишиных, где было очень скучно: кадеты любезничали со своими дамами, а я сидела в стороне и выискивала случая удрать. Правда, я никого в этом не виню: просто у меня было скверное настроение.
Пришла домой и застаю у нас милое общество! Малашенко, Степанов (6-ой роты) и Лисневский. Тогда мне стало только досадно, что я раньше не ушла от Завалишиных. Три года тому назад я бы, конечно, написала по этому поводу страниц пять. Но теперь я стала осторожнее и умнее. Теперь я знаю, что первое впечатление бывает обманчиво, что интересных людей на свете мало, что искать их нужно совсем не здесь. И что вообще в таких вопросах, как нравится или не нравится, никогда не следует забегать вперед. А поэтому — тешить себя можно сколько угодно, мечтать и фантазировать лежа в кровати — можно, но писать, даже в дневнике, можно далеко не все. А ведь, в конце-то концов, я просто ищу человека, с которым можно серьезно поговорить. Ведь все мои знакомые кадеты, может быть, и славные мальчики, можно с ними весело провести время, поиграть в «наборщика» или в «полезай вверх», но хоть немножко уйти от обыденщины и мелочности с ними нельзя.
Сначала мне казалось, что не надо людей, что я всегда могу себе дать все недостающее. Теперь я вижу, что это невозможно. При всей моей дикости и застенчивости и даже, как мне казалось, нелюбви к людям, меня тянет к ним. Сейчас в моей жизни происходит перелом, который я давно предчувствовала, которого так боялась, за который так осуждала Марусю Завалишину. Перелом начался со второго дня Рождества, когда я в первый раз пошла на вечер, но, если заглянуть глубже, это началось раньше, с того времени, когда у меня начались знакомства с кадетами. Они нарушили мое одиночество и волей-неволей завлекли меня в свою жизнь. Теперь прощайте мои средневековые идеалы! Я все любила, а вами тешилась и увлекалась, но жизнь столкнула меня на другую дорогу. Не знаю, лучше они или хуже, знаю только, что это — неизбежно, что необходимо, хоть одной стороной души обратиться к людям.
17 января 1923. Среда
С понедельника я начала усиленно заниматься, это уже факт, а не реклама. Доказательство то, что у меня три дня подряд был урок истории. Начала психологию. Все-таки дела много и страшно. Страшно то, что у меня память какая-то глупая: я не могу на нее пожаловаться; напротив, я отлично помню все мелочи, которые были года три тому назад; я очень скоро учу наизусть, а вот по предметам беда — что выучу, через месяц уже и забуду. Ведь так может и скандал выйти! Начала вот повторять алгебру — хоть убей, ничего не помню! Самые простые задачи да уравнения не выходят! Вот этого-то я и боюсь. Пройти-то, может быть, и успею все, но вдруг забуду. Потом я, к ужасу своему, стала замечать, что у меня как-то стали притупляться способности; раньше, бывало, я все так скоро схватывала, живо ориентировалась; а теперь, иной раз, над каждым пустяком приходится много думать. Очевидно, что года и для меня не прошли бесследно.
24 января 1923. Среда
Опять меня потянуло к этим листам. Да, правда, нехорошо, что я так оставила дневник; хотя, правда, последнее время у меня, как и последние годы в России, страшно распухли пальцы от холода, и писать я не могла.
Сегодня много уехало во Францию; между прочим, Реймерс, Минеев, Коваленко; да и из оставшихся преподавателей многие бегут весной. Адмирал озабочен. «Когда, — говорит, — кухонные мужики бежали — это полбеды, а что вот теперь будем делать?» Сейчас общее настроение Сфаята таково, что каждому хочется ехать. Напр<имер>, Реймерс с Минеевым решили ехать только в два дня. У всех такое впечатление, что здесь дело мертвое, идет к концу; хотя из Парижа получают самые утешительные письма. Но и с выездом отсюда дело обстоит очень скверно. Нам троим, чтобы доехать до Парижа, надо 300 франков; да чтобы там прожить недели две — еще 300. При таких условиях, конечно, нечего и думать об отъезде, остается только на что-то надеяться, а на что — неизвестно.
А в Европе что-то назревает. Говорят, будет война, а тогда такая сутолока получится, что не дай Бог! Папа-Коля говорит уже о мировом большевизме. И если это время мы будем здесь, то несдобровать уж. Вообще, сейчас положение такое неопределенное, что вот-вот ждешь какой-то перемены. Ровно два года тому назад мы приехали в Сфаят. Тогда была такая же неопределенность. Но вот уже два года, и никакого перелома нет. Правда, многое выяснилось за это время, многое изменилось; но сущность та же, и эти годы только подтвердили ее. Несомненно, что в России никакого переворота не будет, а большевизм сам, мало-помалу, примет нормальные формы и, конечно, эти формы нас не вместят. Я уже решила, что года через три буду пробираться в Россию. А пока надо учиться, учиться, учиться.
8 февраля 1923. Четверг
После такого перерыва как-то и нехорошо приниматься за дневник. А между тем за это время произошло многое: было получено письмо от Лели, читала последний том Игоря Северянина, [258] распухли от холода руки и все время перевязаны; злюсь на Лисневского, много копаюсь в себе по этому поводу; прочла Бориса Зайцева «Дальний край» [259] — опять новые ощущения. Наконец, вчера была панихида по Колчаку, и опять старые переживания. И ведь ничто не проходит так, само по себе, каждое событие влечет за собой сложный ряд психологических переживаний. Наступил период какой-то апатии, ничего не хочется делать и по ночам думать не о чем. Начинаю создавать себе иллюзии, и все они так быстро разрушаются. Теперь как будто снова пробуждается трезвое сознание и трезвый взгляд.
258
Речь идет, видимо, о книге: Северянин И.Падучая стремнина: Роман в 2-х ч. Том XVII. — Берлин: Изд. О. Кирхнер и Ко, 1922.
259
Роман Б. Зайцева «Дальний край» (1912) вышел отдельной книгой в 1915 г.