Янн Ханс Хенни
Шрифт:
Петер.
Ты уклоняешься, чтобы атаковать меня неожиданно.
Ханс.
Ты ни на что не решился и слишком неспокоен, чтобы я мог оставить тебя в покое посреди дискуссии. Сейчас бы самое время прекратить ее, как мы делали уже сотни и тысячи раз, когда достигали единства в нашем безнадежном знании. В молчании мы убегали от последнего вывода, и каждый - после первых слез или глубоких вздохов - начинал надеяться, что другой скрывает в груди некую веру, которая рано или поздно распустится, подобно розовому бутону, и тогда одаренный этой верой человек мягко и мудро преподаст ее остальным. Следует добавить, что мы тогда были молодыми - такими юными и телесно-безупречными, что не стеснялись приникнуть друг к другу в устрашающе-драгоценном объятии. Наши телесные соки бурлили, и мы, вероятно, по сути могли сделать выбор только между хорошим и дурным, красивым и уродливым, а думать о представительницах другого пола нам и в голову не приходило.
С той поры столь многое изменилось - незаметно, с течением лет. Да вы и сами знаете, не хуже меня, хотя мы об этом молчали. Мы повзрослели и стали мужчинами, наше телесное строение свидетельствует о наличии грубого костяка; но своего предназначения мы не исполнили. От наивного буйства нашего пола мы - опасаясь, что оно станет сплошной м'yкой - уклонились; и не называем своими ни женщину, ни ребенка. Я мог бы сказать о женщинах, что мы не понимаем их любви, потому что она лишена собственных суждений; женщины пытались соблазнить нас только формой грудей, тем ощущением теплоты, что обещает их лоно, но нечто похожее мы встречали у кобыл и коров - ту же ничего не говорящую непохожесть на нас, и пустотелость, и мягкость; скажу еще, что, хотя они и пробуждали в нас бушующий отклик, мы не находили в себе мужества, чтобы соединить их прихоть с нашим кричащим желанием иметь сыновей. Сыновей мы хотели бы рожденных настоящей любовью или нерасщепленной кровью.
– - Мы набирали года, ни разу не изменив свою роль, мы - наполовину созревшие мальчики и вместе с тем старики, мы жаждем жизни и приближаемся к смерти. Друг другу мы остались верны, и ни один из возрастов не дал нам права разрушить наш союз. Менялась только форма, стиль. Вряд ли мы еще способны целоваться. Но над нашими мертвыми телами я бы хотел воздвигнуть церковь, усыпальницу, нефы, в которых звуки преломлялись бы и затухали во всем многообразии их совместного звучания.
И всё это - не только ради нас. Мы стали основой для потрясающего людские души знания: самые пылкие сны лежащих в могилах Вечных впечатали свою форму в глину нашей фантазии, были рядом с нами во все решающие моменты, когда мы боролись за саму возможность жить. Мы - по своей воле и с жадностью - вобрали в себя их законы. Они благосклонно приняли обещание нашего колотящегося сердца, наших тонущих в видениях глаз - и опять вернулись в смрадные могилы. Мы - их должники... Древнее речение сохраняет силу: они приходили, чтобы построить новый мир, хотели вдохнуть в ленивые тела жар, научить их новым законам, истребить наше влечение к какому-то иному совершенному миру. Они не были услужливо-приятными, как таланты; они были бесконечно одиноки и, с точки зрения любых конкретных целей, - обременительно-революционны.
Петер.
Разве это относится к нашей теме?
Ханс.
Не уверен. Но я чуть-чуть вернулся назад. Я многое должен вытащить из себя и не могу не озвучить более ранние предпосылки, потому что мы уже оставили без внимания кое-какие неясности. Мои слова даже как бы предшествуют некоторым законченным тобою высказываниям. И... дело в том, что в этом мире, состоящем из массы и ритма, мы используем элемент времени, чтобы передать другим людям вневременные откровения наших идей. Невозможно просто привязать все контрапункты к одной теме. Чтобы рассмотреть ее основательно, требуется фуга... О да, дьявол должен иметь и право вмешиваться в бесспорно божественное. Он гасит у духовно убогих память о первом контрапункте и его гармониях, как только вступает второй. Такие люди не способны удержать в голове два высказывания. Они всегда оправдываются тем, что, дескать, забыли первое. Говорить с ними бесполезно, даже самые чудовищные вещи для них лишь дым, который не вознесет их до высоты решения. Рассматривая статую спереди, они тотчас забывают о ее заднице, они возмутительно безрадостны. И не способны ни о чем думать... По их мнению, человек, который покупает для себя золото и жемчуга, - расточитель; другой, предпочитающий лизать девкам животы и ляжки, -свинья. Устоявшиеся понятия - засов перед дверью, которая могла бы привести к дальнейшим размышлениям.
Короче: невозможно написать такую книгу, которая убедила бы этот сброд среднестатистических человекосамцов в простой истине - что они не правы. Никакая фуга или канцона, даже самый элементарный речитатив не потрясет их души; никакая статуя не пробудит их чувственность в такой мере, чтобы они научились молиться человеческим телам; и те стихийные силы, что заключены в соборах, не проникнут в них ни через какие органы чувств. Бог может убить их громом и молнией, но спасти их души невозможно, ибо могучие проявления насилия не имеют над ними власти.
Петер.
Выходит, я прав. Такой человек преспокойно сожжет драмы Марло и будет черпать знания не из них, а из сортирных романов. Чернь забудет место бесполезной могилы в Вестминстере. А властные природные закономерности внесут свою лепту, чтобы и само имя Марло стерлось. Останки его подвергнутся безудержному разложению, прах или вонь от этого разложения в последний раз навяжут кому-то кошмар. Уши отсечены -видящий сон кричит, но не умирает; острый кинжал с размаху вспарывает ему живот. Потом чужие мечи отваживаются проникнуть в здание его крови - к сердцу, костям; незримые духи швыряют тело в грязную лужу. Так он, возможно, дюжину ночей подряд будет умирать жестокой и дурацкой смертью Марло. Сам Марло, униженный до последней крайности, испустит наконец дух. Бедный же сновидец, проснувшись, вынырнет из лабиринта сна; просмотр раздела происшествий в утренней газете укрепит его во мнении, что боль и жестокость не имеют ничего общего с душой. Он неправильно поймет Бюхнера и воскликнет: «Бога нет!» Я мог бы и дальше продолжать в том же духе, мог бы заставить этого бедолагу застрелиться или стать натуралистом, который с неподкупностью знатока математики формулирует свой символ веры: «Любую мерзость можно помыслить - любую, даже самую дьявольскую; следовательно, чтобы творение стало совершенным, она либо осуществится, либо уже осуществилась. Всё, что способно испытывать боль, испытает ее!»
Гении, хотя всё в них пылает, представляют собой безысходную противоположность приверженцам точных наук. Они могут себя защитить только недоказуемым утверждением, что душа существует. В этом смысле они - члены того же несчастливого братства, что и теологи.
Или вы хотите мне возразить, что скотина-врач имеет власть только над себе подобными? Бюхнер на такое утверждение не отважился: он знал, что дело обстоит противоположным образом. И я вас убедительно прошу не истолковывать как скептицизм то чувство бессилия, которое охватило его, когда он приступил к последней сцене «Войцека».
Эмиль.
Мы не собираемся использовать мрачность его мироощущения в качестве лжесвидетельства.
Ханс.
Ты ведь знаешь: я пытаюсь усвоить понятия точной медицины, чтобы суметь объяснить, до какого уродства могут возвыситься так называемая справедливость и мнимые знания. Надеюсь, мне еще удастся на место всех тире, которые оставил Бюхнер, поставить внятные слова, написать которые самому ему не хватило воли. Если их смысл вольет ощущение опустошенности и в мои нервные волокна - что ж, так тому и быть; но что я помню о Бюхнере– этого ты не сможешь отрицать. Жестокие события, которые ты помянул, действительно происходят, и мы не можем спросить у Бога, когда и почему. Мы все очень склонны к скептицизму, и никогда ни одному из нас не удалось успешно опровергнуть высказанное тобой мнение... Да, может случиться так, что люди сожгут произведения Марло и разобьют на куски статуи Микеланджело, что они разбомбят церковь в Беневенто. Однако то, что твое предположение имеет универсальную значимость, тоже нигде и ничем доказано не было!