Шрифт:
Путь лежал через Петроград — мать и дочь отправлялись в Европу русским пароходом, носившим заграничное имя «Онгерманланд». День перед отъездом провели в пустой квартире на улице Жуковского — Елене Юльевне повезло. Пустой она была потому, что в жизни Лили и Маяковского только что произошли принципиально важные перемены: потайной адюльтер превратился в публично заявленное сожительство.
Все трое (включая Осипа) переехали на лето в дачный поселок Левашово. Маяковский работал, отвлекаясь только по вечерам, меняя письменный стол на картежный. Лиля загорала и читала старые книги. Осип тоже читал, меланхолично наблюдая за тем, как разворачивается на его глазах весьма необычный роман. Там, в Левашове, Лиля и объявила ему, что чувства проверены, что теперь наконец она убедилась в своей «настоящей любви» и, стало быть,
Маяковскому она уже не просто товарищ и друг, а ироде как бы жена. Осип принял, к сведению то, в чем и так не сомневался. Все трое порешили остаться ближайшими друзьями и, как бы ни сложились в дальнейшем их отношения, никогда не расставаться.
Эта новость была доведена до сведения Елены Юльевны и стала тем финальным ударом, который нанес ей Маяковский еще на родной земле. Маяковский? Нет, скорее родная дочь. Во всяком случае, проститься с ней в Левашове она не поехала, тем паче, что Лиля даже не встретила мать на вокзале. У Эльзы были ключи от квартиры на улице Жуковского, все остальное — встречи, проводы и дежурные поцелуи — считалось условностями, чуждыми новой, революционной морали.
Прощаться с сестрой и «дядей Володей» поехала в Левашово только Эльза. «Было очень жарко, — вспоминала она впоследствии. — Лиличка, загоревшая на солнце до волдырей, лежала в полутемной комнате; Володя молчаливо ходил взад и вперед. Не помню, о чем мы говорили, как попрощались... Подсознательное убеждение, что чужая личная жизнь — нечто неприкосновенное, не позволяло мне не только спросить, что же будет дальше, как сложится жизнь самых мне близких, любимых людей, но даже показать, что я замечаю новое положение вещей».
Наутро Лиля спохватилась — новая «мораль» все же не вытеснила полностью дочерние чувства. Примчалась в Петроград, чтобы проститься. Прощание было сухим и жестким. Гнев на милость Елена Юльевна не сменила, Маяковского видеть не пожелала и, вызвав извозчика, отправилась на пристань вместе с Эльзой без чьего-либо сопровождения.
Лиля примчалась — снова одна! — перед самым отплытием, с кульком собственноручно сготовленных драгоценных котлет. Петроград уже тогда голодал, но Лили это пока еще не коснулось.
Пароход отчалил. С каменным лицом и сомкнутыми губами, без единой слезинки в глазах, Елена Юльевна прощалась на палубе с родиной, но не с отвергнутой ею дочерью Лилей, которая одиноко стояла на заваленной мусором безлюдной пристани и махала рукой. Маяковский прятался где-то на задворках, не смея себя обнаружить. Было 4 июля 1918 года Пи оставшиеся, ни уехавшие — никто не знал, что их ждет впереди.
Новая ситуация, в которой оказался дружеский «треугольник», похоже, никак не повлияла на образ жизни всех его «сторон». Левашово жило привычной дачной жизнью, словно совсем рядом, в нескольких километрах отсюда, не происходили события, сотрясавшие страну, Европу и мир. У каждого в семейном пансионе была своя комната — Маяковский запирался с раннего утра. Он РАБОТАЛ — это магическое слово чтилось Бриками больше всего. Оторваться от письменного стола — днем, а не вечером — пришлось ему лишь однажды.
Все тот же Жак продолжал штурмовать Лилю любовными письмами. Одно из них, полное упреков и ультиматумов, с грозным приказом о немедленной встрече, каким-то образом попало в руки Маяковского. Никого не предупредив, он ринулся в Петроград. Вслед за ним отправились Лиля и Ося. Дома, на Жуковской, они ждали исхода неминуемого скандала. Маяковский вернулся весь в синяках. Оказалось, он «случайно» встретил Жака на улице, тот будто бы бросился на него, требуя отдать ему Лилю, завязалась драка. Милиция задержала обоих, но Жак потребовал тотчас же вызвать своего «ближайшего друга». Громкое имя ближайшего напугало блюстителей революционного порядка: после кратковременной размолвки с большевиками Горький снова оказался в фаворе. Конфликтовать с такой знаменитостью никто не хотел — отпустили обоих. По иронии судьбы ненавистные Маяковскому Горький и Жак избавили и его самого от нежеланных последствии.
Не только противники большевиков, но и сами большевики — по крайней мере, многие из них — вовсе не были еще уверены в том, что новому режиму удастся удержать власть. Надежда на мировую революцию, правда, еще не иссякла, и это стимулировало новую власть преодолевать любые невзгоды, чтобы продержаться до полной победы «пролетариев всех стран». Однако начавшийся голод и невероятные бытовые лишения, кровавые битвы на фронтах гражданской войны, раскол в самом большевистском лагере лихорадили огромную страну, в одной части которой почти ничего не знали о том, что происходит в другой.
И лишь все те, кто считал себя принадлежащим к «левому», то есть не консервативному, не традиционному, не академическому искусству, чувствовали себя в своей стихии, обрели внутреннюю свободу и восприняли большевистский переворот как уникальный шанс для самореализации. Нечто подобное уже было при Парижской коммуне, когда поддержавшие ее художники, актеры и музыканты, не замечая агонии призрачной власти, творили так, будто власть эта утвердилась навеки.
Уединившись в левашовском заточении, Маяковский создавал первую советскую пьесу «Мистерия-буфф», которой было суждено стать и первой пьесой советского автора, поставленной в советском театре. За это, естественно, взялся Всеволод Мейерхольд: в мире театра он был таким же «бунтарем», каким был в литературе Владимир Маяковский. Строго говоря, не он взялся — ему поручили. И Мейерхольд с радостью принял это поручение новой власти. Тем более что пьеса, которую Маяковский в присутствии наркома Анатолия Луначарского и еще дюжины именитых гостей впервые читал на квартире Бриков 27 сентября, и впрямь зажгла неистового реформатора театра. Восхищение его было столь велико, что он плохо просчитал вполне очевидную реакцию своих коллег, привыкших к совсем иной драматургии, совсем иной театральной эстетике.