Шрифт:
Роясь во всем этом барахле двадцатипятилетней давности, я никак не могу обнаружить ничего (или почти ничего), связанного со школой. В том месте моего детства, где должна находиться школа, учителя-монстры из «Амаркорда», дразнящие воображение девушки-практикантки, школьные истории, стычки, драки, влюбленности в одноклассниц, вырванные страницы из дневника, запах мастики в коридорах и подмышек в физкультурном зале, там — жуткая, непроницаемо-черная дыра. Мне кажется, что ее и не было — школы; был только вечно сосущий, подлый гнет неизбежной скуки и унижения: пионерские линейки, химия с математикой, галстуки, уборка территории, мокрые носки после лыж, обреченное ожидание деда с родительского собрания. Пользуясь властью историка, я исключаю «школу», как «слово» и «вещь», из эпистемы моего позднесоветского детства.
О многом еще можно рассказать: о преобладании звуковых впечатлений над визуальными, о зверски неудобной одежде, о протестантской гастрономии (жареная картошка с колбасой, вареная — с соленой килькой), о том, как пахли раскаленные июльским солнцем телефонные будки, о нетерпеливом, до сердцебиения, ожидании свежих номеров «Футбол-Хоккея» и «Техники-молодежи». Но не буду. Гегель был не прав: количество в качество не переходит. И вообще, нет никакого «качества», есть сплошное, бесконечное «количество»: один, два, три, десять, сто, тысяча… Видимо, правы аналитические философы, безразлично отщелкивающие на своих логико-философских счетах наши высказывания. К чему же тогда их плодить? Вот и наш любезный проводник по миру «слов и вещей» отстал, заплутал среди чахлых тополей на Автомеханической улице, махнул рукой, сел на свой «Харлей-Дэвидсон» и умчал в философическую Валгаллу, где сидит сейчас, наверное, с Бартом и Делезом и о дискурсах с симулякрами калякает. Что ему Гекуба? Да и нам уже наплевать на все: на поздний совок, на сирое свое детство, на самих себя. Проснувшись от кошмара истории, мы обнаружили себя в следующем кошмаре. Обреченный самолет медленно таранит подсвеченный нежным сентябрьским солнцем небоскреб.
4. Морские мумии
Какой русский не любит воблы? Кто из земляков окажется равнодушным к удушливому запаху вяленой рыбы, приправленному острым запашком папироски, хрусту отрываемой воблиной головы на фоне густого мужеского гомона, солененькому вкусу первого вырванного плавничка, спорам о методах снятия с воблы кожуры (любителей раздирать рыбу с хвоста просим не беспокоиться), чаду пузыря, поджариваемого на спичке, этому псевдозапаху псевдожареного псевдомяса? А сражения за икру (если она наличествует)? А лакомейшие ребрышки? А чешуя, которую потом неделями находишь по всей квартире? А руки, которые отмываются только порошком «Лотос»? А вентили водопроводного крана, которые не отмываются ничем?
Где вобла, там и пиво. Не импортное, конечно. Наше: светлое, жестковато-кисловатое на вкус, недорогое; то, которое берут не бутылками, а литрами; то, которое без воблы не имеет самостоятельной питейной ценности. Ведь для чего служит вобла? Для повышения питкости пива.
В свою очередь, вобла без пива не имеет самостоятельной гастрономической ценности. Та же участь некогда была и у селедки. Когда один булгаковский герой заявил за обедом, что не будет пить водку, его сотрапезник удивился: «А как же вы селедку будете кушать?» Когда я вижу сограждан, всухомятку посасывающих части воблиного тела, то сразу же порываюсь сбегать им за пивом. Впрочем, быстро одумываюсь.
На самом деле, история воблы богата разными ее применениями. Ее брали в походы солдаты и в плавание — моряки: ведь холодильников тогда не было. Почему-то мне кажется, что казаки Степана Разина просто-таки обжирались воблой, а пиво добывали в захваченных городах. И еще мне кажется, что несчастная персидская княжна, которой Коран запрещал употребление алкоголя, в плену зверски мучалась от жажды и потому смерть в набежавшей волжской волне встретила почти радостно.
В начале нашего века среди поволжских мастеровых вобла с зеленым луком и постным маслом почиталась за самую лучшую закуску именно к водке. Большевики, будучи революционерами не только в политике с экономикой, но и в гастрономии, радикально изменили сам смысл воблы. В годы Гражданской войны продовольственные пайки непременно содержали в себе либо воблину, либо селедину; из них варили супы и прочие революционные деликатесы. Особенно туго в те годы приходилось людям, испытывавшим идиосинкразию к рыбе. В таких случаях утешал никотин. Поэт Владислав Ходасевич, не переносивший рыбы, в 1922 году менял воблу и селедку на папироски.
О смысле и значении воблы ведется не меньше споров, чем о смысле и значении русского коммунизма. На Волге — больше. Самим своим звучанием «вобла» напоминает «Волгу», тем паче что именно на ней она и ловится. Впрочем, с «ловится» вопрос особый. Часть рыбаков считает, что «вобла» есть способ сушки и вяленья разной рыбки; другие уверены, что «вобла» и есть название рыбы. На сторону последних (хотя и не без сомнения) встал великий Даль: « ВОБЛЫЙкал. облый, полный, круглый; не от этого ли назв. рыбы: ВОБЛА обл.ж. небольшая волжская рыба, Cyprinus grislagine».
Но самое интригующее название воблы обнаружил все тот же маркиз Астольф де Кюстин. Клерикал, денди, бисексуал, он написал, быть может, самую скандальную книгу о нашей стране, в которой тысячи фактических ошибок соседствуют с восхитительными описательными пассажами и остроумными лексическими открытиями. Вот цитата из «нижегородской» главы его книги «Россия в 1839 году» (речь в ней идет о посещении знаменитой ярмарки): «Меня провели по городку, отведенному единственно для сушеной и соленой рыбы, которую привозят с Каспийского моря, чтоб есть во время русских постов. Православные во множестве поглощают эти морские мумии».
6. «Куча» былых времен
А как та вещь зовется,
Я вам не назову, —
Вещунья разобьется
Сейчас же пополам.
Михаил КузминПризнаюсь, мне отрадно было писать эту картину и уловлять в ней мелкие принадлежности и подробности, которые могут посторонним зрителям казаться неуместными и лишними. Но я сам имею свой уголок в этой картине: и я был в ней действующим лицом.
П. А. Вяземский