Шрифт:
В рабочих материалах к прозе встречается запись: «Странная греза. Живой среди мертвых. Все живые чувства разбиваются об их могильный холод. Мало-помалу возрастающий ужас. Они и сами не знают, что они мертвецы. Он догадывается понемногу. 13 февраля 1890»(л. 12). С этой записью связаны два незавершенных наброска. В одном («Посреди живых людей встречаются порою трупы, бесполезные и никому не нужные…» и т. д. [117] ) разворачивается типичная для обличительной прозы метафора — «живой труп»; в другом — апокалиптический образ — восстание мертвых [118] :
117
См. с. 20–21 наст. изд. (в файле — глава первая «Генеалогическая таблица и послужной список», цитата «Посреди живых людей встречаются…» — прим. верст.).
118
Оба наметившихся мотива («омерщвления жизни» и грядущего «конца мира») имели развитие в творчестве Сологуба, их кульминация — повесть «В толпе» (1906) и сцена из романа «Творимая легенда» (1907–1913): бал мертвецов, устроенный Георгием Триродовым.
Говорят, перед смертью вспоминается живо и ясно вся жизнь, рисуются мельчайшие подробности, больно чувствуются давно, кажется, зажившие раны, давно заглаженные унижения. Перед смертью, — когда некогда жить, когда невозможно работать, когда машинальная, засасывающая деятельность, ежедневная забота — уже не поглощает ума. Воспоминания — жалкий недуг старости, — отчего же я болел им, я, едва начинающий жить юноша? Ответ готов — да, это приближение смерти, это ее холодное дыхание, которое замораживает кровь в моих жилах и заставляет бессильно опускаться мои руки. Но я, умирая, оставляя после себя темную судьбу дорогих мне лиц, страшное дело — не чувствую себя несчастным. Я знаю, это холодное равнодушие смерти, — и спокойная дремота моего ума пробуждается… лишь болезненными картинами далекого прошлого. Вот они встают предо мною, потом и кровью народной написанные картины, вот они проходят пред мною — цветущие юноши и седые старцы, равно униженные и изувеч<енные> — и давно истлевающие в могилах. Это — мои предки.
Прежде, когда сын бедного ремесленника еще не пережил этой загробной жизни, — моя жизнь мучила и терзала меня. Зачем? Зачем? спрашивал я себя, когда наваливалось на меня еще какое-нибудь тяжелое бремя. Зачем это? восклицал я, просыпаясь ночью, — и холодный мрак, и разгоряченное сердце, и незрелый утомленный ум ничего не отвечали мне. И я всматривался в жизнь и допрашивал ее: зачем? И она не давала мне ответа.
Я спрашивал у людей и у книг, у себя и у природы — и не находил ответа. И я страдал. — А машина жизни давила и давила меня, все глубже и глубже вдавливала мою впалую грудь, все слабее и слабее делала мои мускулы, болезненно искажала и уродовала меня — и я шел бессильный и измученный. И когда я садился отдыхать на камне пыльной дороги, под палящими лучами солнца, когда томимый бессонницей я ворочался на жесткой постели — они, мои предки, один за другим приходили ко мне.
Дни шли за днями, однообразно сменялись годы, из мрака прошлого все ярче и ярче выступали их фигуры — и, наконец, полная смысла и значения, встала передо мною длинная цепь ужасных призраков. Были ли то галлюцинации или что иное, не знаю. Я их видел, я жил с ними, я перестрадал их страдания, вытерпел их позор, и часто ночная темнота оглашалася моими стонами, когда казалося мне, что лежу я, измученный и окровавлен<ный>, умираю и молюсь за своего мучителя. Я пережил эту народную рану, я дошел до ее мельчания и распадения, и уже во мраке будущего увидел я ее возрождение.
(л. 31–32)Юношеская риторика и пафос «унылой гражданственности» («потом и кровью народной написанные картины» и т. п.) сочетаются в этом фрагменте с элементами эмоциональной новизны, в которых угадывается будущий «декадентский профиль» автора. Страх смерти и стремление к ней, болезненные галлюцинации, ощущение преждевременной усталости и признание бессилия и ужаса перед жизнью, бессмысленной и жестокой, почти сладострастное переживание страданий и унижений — все это образует специфический эмоциональный «код», который является неотъемлемой приметой сологубовских текстов; его можно обнаружить в большинстве ранних набросков. Например, в плане произведения, озаглавленного «Антихристов корень»: «Антихрист возьмет на себя грехи мира — и совершит их в полноте для спасения иным путем» — или же в наброске романа «Кончина мира»: «На площади у храма. Мать, равнодушная и тоскующая, подняла нож. Она ударила им младенца. Ребенок взвизгнул коротко и замолк, трепеща и содрогаясь. Из разрезанного горла широкая струя крови полилась на маленькое голое тело. Ребенок раскинул посинелые ручонки и умер. Мать уронила его. Мягко и глухо ударился труп о мрамор ступеней, и мрамор окрасился кровью. Мать высоко подняла окровавленную левую руку и дико завыла, — и нельзя было понять ее слов» [119] .
119
ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 538.
Характерный пример — развитие фольклорного сюжета: «Горе-Злосчастие. Драма. Олицетворить горе, неотвязно приставшее к человеку. Даже в виде трилогии, где горе принимает вид разных людей: женщины, друга и т. д.» (л. 158). Вариант этого же замысла намечен в плане неосуществленного романа «Жизнь-ловушка» на сюжет литературной сказки: «Родители ребенка в счастливой обстановке. Семейная радость. Мальчик-крепыш. Крестины. Добрые пожелания со всех сторон. Молоденькая тётя сболтнула с рассеянным видом: „Попадется в ловушку!“ Все к ней с удивлением. Краснеет. Оказалось, видела птичку в ловушке, и это на нее подействовало мрачно; все представлялось это, и сказала нечаянно» (л. 148). Согласно авторскому плану, герой последовательно должен попасть в одиннадцать ловушек, которые суть: «воспитание, товарищи детских игр, классицизм, комфорт среды, условности, любовь, общественные успехи, служба, женитьба, вино, спорт [120] »; «Запутывается больше и больше — и гибнет» (Там же).
120
По-видимому, под спортом здесь имеется в виду игра на скачках.
Обращаясь к теме Горя-Злосчастия, Сологуб пытался передать свое самоощущение в мире (несовершенном, «злом и ложном»); пессимизм и чувство обреченности получили наиболее экспрессивное выражение в ставшем классическим стихотворении «Лихо» (текст отмечен тремя датами: 1891, 1892, 1893).
Кто это возле меня засмеялся так тихо? Лихо мое, одноглазое, дикое Лихо! Лихо ко мне привязалось давно, с колыбели, Лихо стояло и возле крестильной купели, Лихо за мною идет неотступное тенью, Лихо уложит меня и в могилу. Лихо ужасное, враг и любви и забвенью, Кто тебе дал эту силу? Лихо ко мне прижимается, шепчет мне тихо: «Я — бесталанное, всеми гонимое Лихо! В чьем бы дому для себя уголок ни нашло я, Всяк меня гонит, не зная минуты покоя. Только тебе побороться со мной недосужно, — Странно мечтая, стремишься ты к мукам. Вот почему я с твоею душою так дружно, Как отголосок со звуком» [121] .121
Стихотворения. 1979. — С. 112.
Почти на всех литературных начинаниях Сологуба, независимо от их содержания — будь то бытовые зарисовки или плоды его творческой фантазии, лежит печать угнетенной психики — настроения безысходности, разочарования в жизни — или же стремление к запретным (порочным) переживаниям, острота которых на время позволяла забывать о тоскливой повседневности.
Сюжеты из школьного быта, как правило, содержат мотивы телесных наказаний, чаще всего с оттенком жестокости и сладострастия, — например, во фрагменте, предназначавшемся для «Тяжелых снов» или «Мелкого беса» (в опубликованный текст не вошел):
Жестокосердие гг. педагогов доходило до степеней изумительных. Не то чтобы они были отъявленными кровопийцами: само собой разумеется, что они не упражнялись в снимании голов и не сажали на кол (это в наше цивилизованное время почти совершенно невозможно). Но то, что они проделывали легально, способно было охватить ужасом и холодом непривычного впечатлительного человека.
По части физической они были еще не слишком изобретательны: неумолимое время обуздывало их в этом направлении. Свирепость их проявлялась лишь в том, что в каждом классе на каждом уроке кто-нибудь непременно коленопреклонялся; иные терли себе колени по 3, по 4 часа сряду. Дранье за уши и звонкие оплеухи также составляли частую усладу расходившихся учительских сердец, — но это не все, к сожалению, чем можно было позабавиться на уроках. Находились любители более пикантных увеселений, но это были редкие, гениальные натуры.
Про одного сельского законоучителя рассказывали, что он ставил своих учеников, провинившихся перед ним, кверх ногами: ноги на печурке, руки на полу, и выдерживал в таком положении до часу. Иные заставляли лизать языком чернильные пятна или мел с доски, обтирали русыми волосенками учеников классные доски, приказывали ученикам-босоножкам засучивать штаны как можно выше и ставили их на голые колени, и любовались их голыми, брошенными беспомощно на пол ногами; или ставили на колени на скамье, на столе, на подоконнике; или заставляли их кланяться им в ноги и целовать их руки и сапоги.
Но больше удовольствия доставляли послеобеденные прогулки к родителям провинившихся учеников. Сладострастное неистовство удовлетворялось в гораздо большей степени созерцанием обнаженного тела мальчика, краснеющего и багровеющего под жестокими ударами березовых прутьев, между тем как истязаемый мальчик орал благим матом и отчаянно бился об пол голыми ножонками.
Когда родитель утомлялся, учитель брал в руки розги, и удовольствие его доходило до высшей степени, когда мальчишка ёрзал и вопил под его руками, а на теле так и врезывались новые следы озлобленной порки. Но, как ни интенсивны были эти удовольствия, пытки иного рода, истязания душевные, доставляли гораздо более удовольствия освирепелым педагогам. Тем более что эти пытки соединялись в большей или меньшей степени с телесными истязаниями.
2 февраля 1892 года. (л. 63) [122]122
В конце 1880-х — начале 1890-х годов Ф. Сологуб работал над педагогической статьей «О телесных наказаниях», которую можно рассматривать как сублимацию садомазохистского комплекса, сформировавшегося у него в ранние годы (опубл.: De Visu. — 1993. — № 9 (10). — С. 48–54); см. Приложение IV(в файле — раздел «Приложения», «Приложение IV. О телесных наказаниях. Из незавершенной статьи» — прим. верст.).
В основе незавершенного очерка «Клевета» (между 1889 и 1892) [123] — история двойного самоубийства. Пятнадцатилетний подросток Миша Лейн внезапно простудился и тяжело заболел. Больного мальчика, живущего вдали от родных и нуждающегося в уходе, приютил молодой преподаватель учительской семинарии. Городские мещане позавидовали Мише и распустили по городу слухи о том, что он взят на содержание развратным учителем.
Оклеветанный семинарист повесился в классе на школьной доске. После похорон воспитанника учитель застрелился. В предсмертной записке он писал другу: «Я недаром педагог, — я люблю детей, особенно мальчиков, особенно в школьном возрасте, и из них особенно тех, которые дисциплинированы школой, то есть я особенно люблю как раз таких детей, с которыми мне, по обязанности, приходится иметь дело. Казалось бы, наилучшие условия для успеха в деле. Увы! Горький опыт научил меня, что во многих случаях излишняя любовь к предметам своего труда большой порок!» (л. 126).
123
ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 539. Сохранилось 8 листов автографа, из них два — план очерка.