Новалис
Шрифт:
— Однако, — молвил Генрих, — разве наука горнего не заключает в себе умения невозмутимо держать в своих руках бразды деяний человеческих? Разве младенчески непредвзятое простодушие не находит верного пути в лабиринте здешних обстоятельств быстрее, нежели рассудительность, подавленная и постоянно сбиваемая с толку оглядкой на собственную выгоду, ослепленная неисчислимым множеством новых превратностей и осложнений? Не берусь утверждать, но, по-моему, человеческая история познается двумя путями. Первый, тягостный, бесконечный, извилистый, — путь опыта, второй, чуть ли не просто скачок, путь проникновения. Избравшему первый путь придется нудными вычислениями изыскивать одно в другом, тогда как на втором пути сразу же раскрывается сама природа всякого случая и дела, так что можно созерцать их в живых, многообразных сочетаниях, как фигуры на доске. Не сердитесь, если вы сочли мои слова ребяческими бреднями, моя дерзость объясняется лишь надеждой на вашу снисходительность, к тому же мой учитель заблаговременно явил мне второй путь, то есть свой собственный.
— Откровенно говоря, — ответили купцы дружелюбно, — ваши рассуждения для нас трудноваты, но вы говорите о вашем превосходном учителе так тепло, что это не может не нравиться нам; похоже, его уроки не пропали для вас даром.
Сдается нам, что у вас есть наклонность к поэзии. Вы без труда выражаете все оттенки вашего чувства, не скупитесь на утонченные обороты и меткие сравнения. И чудесное влечет вас, а где же стихия поэта, если не в чудесном!
— Знать не знаю, — молвил Генрих, — откуда это идет. Не в первый раз я слышу разговоры о поэтах и певцах, но ни один из них еще не встречался мне. Их странное искусство непостижимо для меня, все бы о них слушал да слушал. Может быть, я уразумел бы свои неясные чаянья, кто знает. Ходит много толков о стихотворениях, но мне доселе не попадалось ни одно, и моему учителю не довелось приобщиться к этому искусству, о котором он рассказывал мне, только я не очень-то понимал его. Правда, мой учитель всегда полагал, что это искусство достойное и я бы ничем другим не стал заниматься, едва узнав его. В древности будто бы оно встречалось намного чаще, ведомое так или иначе каждому хотя бы понаслышке, родственное другим великолепным искусствам, ныне утраченным. Взысканные Божественной милостью, вдохновленные наитием незримого, певцы слыли провозвестниками небесной мудрости, которую своими отрадными ладами они способны были открывать земле.
Купцы ответили на это:
— Тайны стихослагателей, признаться, до сих пор не заботили нас, когда нам нравилась песня, но, быть может, звезды и вправду сочетаются необычным образом, когда поэт посещает мир, спору нет, это искусство дивное. Да и другие искусства совсем не таковы, постигнуть их куда проще. Взять хотя бы живописцев или музыкантов, у них сразу видать что к чему, и музыка и живопись поддаются упорной, усердной выучке. Лады-то в струнах, и требуется лишь сноровка для того, чтобы, перебирая струны, вызвать сладостное чередование ладов. А что касается живописи, то в ней сама природа — непревзойденная мастерица. Природа располагает неисчислимыми, изящными, причудливыми очертаниями, расточает цвета, свет и тень, набьешь себе руку, коли глаз верен, освоишь состав и сочетание красок и знай совершенствуйся, следуя природе. Долго ли сообразить, почему эти искусства воздействуют на нас и услаждают нас. Соловьиная песня, веянье ветра, цвета, проблески, облики радуют нас, отрадно развлекая наши чувства, в которых проявляется та же самая природа, так что нас не может не радовать искусство, верное природе. Сама природа, желая полюбоваться своим несравненным искусством, обернулась человеком и в человеке упивается своим роскошеством, обособляет в предметах отрадное и милое, ею самой воспроизводимое в таком разнообразии, что наслаждение даровано всем временам и странам. А вот ни малейшего намека на поэтическое искусство не найдешь нигде во внешнем мире. Это ведь не рукоделие, тут снастей нет; поэзия ничего не говорит ни зрению, ни слуху; просто слушая слова, не приобщишься к чудодейственной тайне этого искусства. Тут все в сокровенном, и, если другие художники услаждают наши внешние чувства, поэт привносит в святилище нашего внутреннего мира изобилие неизведанных чудных, упоительных помыслов. Ему дано по своей прихоти в нас пробуждать затаенные силы, так что нам явлен словами невиданный великолепный мир. Словно из глубочайших недр возникает в нас былое и грядущее, неисчислимые людские сонмы, неведомые области, невероятные свершения, так что мы теряем из виду обжитое настоящее. Слышишь чужое наречие, а все как будто понятно. Магическим обаянием покоряет нас глагол поэта, привычнейшие слова выступают в пленительных созвучиях и чаруют завороженного слушателя.
— Любопытство мое благодаря вам переходит в жгучее нетерпение, — молвил Генрих. — Умоляю вас, опишите мне всех певцов, известных вам. Мне никогда не надоест слушать об этих диковинных людях. Мне даже чудится, будто я слыхал о них чуть ли не в младенчестве, только все запамятовал. Вы говорите, и что-то проясняется для меня, что-то распознается, и мне так хорошо от этих удивительных подробностей.
— Мы сами не прочь вспомнить, — продолжали купцы, — как весело мы проводили время в Италии, во Франции, в Швабии среди певцов, и мы довольны, если наши рассказы так захватывают вас. Когда путь пролегает, как сейчас, в горах, вдвойне приятно потолковать, нет лучше способа скоротать время. Может быть, вас позабавят кое-какие занятные предания о поэтах, мы сами слышали эти предания в дороге. Песни мы тоже слышали, но что сказать о песнях: много ли запомнишь, когда восхищаешься, упиваясь мгновением, а среди беспрестанных торговых дел поневоле забудешь и то, что запомнилось.
В старину не иначе как вся природа отличалась большей жизненностью и осмысленностью. То, что теперь едва ли доступно животным и движет разве только людьми, трогая и услаждая их, овладевало прежде даже безжизненными телами, так что искусник осуществлял и творил тогда такое, что мы сочли бы теперь баснословным и несбыточным. Так, в стародавние времена в землях, принадлежащих нынешней греческой империи, как нам передавали странники, еще заставшие там подобные сказанья в простонародье, обретались будто бы поэты, которые необычайным ладом чудотворных струн будили в лесах сокровенную жизнь, вызывали духов, таящихся в деревах, животворили засохшие семена растений в пустынной глуши, расцветавшей садом, приручали хищников, прививали одичавшим племенам общежительное благонравие, умиляя души, воспитывая склонность к миролюбивому художеству, усмиряли яростные потоки, и даже мертвейшие камни в согласии с песней начинали равномерно двигаться, как бы танцуя. Не иначе как подобные певцы были сразу и волхвами, и жрецами, и законодателями, и целителями, если сами нездешние силы, привлеченные колдовским искусством, приобщали певцов к тайнам будущего, являя им соразмерность и естественный состав, присущие вещам, а также сокровенную благость и целительную мощь, свойственную числам, злакам, всякой твари. По преданию, тогда и распространились в мире многообразные лады, непостижимые узы и союзы, а прежде всюду царила сумятица, неистовство и ненависть. При этом озадачивает одно: красота, которой запечатлелось пришествие этих благотворцев, не исчезла бесследно, однако исчезло их искусство или былая чувствительность природы притупилась. В ту пору среди многого другого и такое было: один из этих диковинных поэтов [14] или, вернее, музыкантов, ибо музыка и поэзия почти тождественны, то есть одна другой соответствует, как ухо и уста, которые тоже ухо, только способное отвечать своим движением, — так вот некий музыкант отправлялся на чужбину, за море. Он брал с собою целое богатство: украшения и драгоценности, преподнесенные ему благодарными почитателями. У берега нашелся корабль, и корабельщики как будто охотно соглашались доставить певца за обещанную плату туда, куда ему хотелось. Однако драгоценности так блистали своей отделкой, что корыстные корабельщики не устояли перед соблазном: их всех объединил жестокий замысел схватить певца, утопить его в море, а тогда уж каждый получит свою долю сокровища. Отдалившись от берега, они набросились на певца, сказав ему, что смерть неминуема, они, мол, порешили утопить его. Певец трогательно молил сохранить ему жизнь, пытался откупиться своими богатствами, пророчил корабельщикам великую беду, если они не откажутся от своего замысла. Все напрасно, корабельщики остались непреклонны; преступники опасались, как бы не обличил он их однажды. Убедившись в их беспощадности, он просил у них разрешения спеть хотя бы свою лебединую песнь, после чего, мол, он сам утопится со своим простым деревянным инструментом. Корабельщики не сомневались, что чарующий напев растрогает их сердца, вызвав неодолимое раскаяние, так что условились, не отказывая певцу в его последнем желании, крепко заткнуть себе уши, чтобы не слышать песни и привести свой замысел в исполнение. Так и поступили. Прекрасно и трогательно запел певец. Весь корабль зазвучал в лад песне, волны подпевали, солнце и ночные созвездия встретились на небе, в зеленой воде заплясали целые сонмы рыб и морских чудищ, выпрыгивая из глубин. Одни только злобные корабельщики стояли особняком с крепко заткнутыми ушами и никак не могли дождаться, когда кончится песня. Сияя, певец ринулся в сумрачную глубь, не выпуская из рук своего чудодейственного орудия. Лучезарные воды, однако, не успели коснуться его: признательное морское страшилище [15] всплыло, приняв потрясенного певца на свой могучий хребет и устремившись прочь со своей ношей. Вскоре они достигли побережья, которого певец хотел достигнуть, отплывая, и где теперь был бережно высажен в тростниках. Певец почтил своего избавителя ликующей песней и, благодарный, удалился. Немного времени минуло, и снова пришел он, одинокий, на берег моря, умилительно и жалобно оплакивая своей песней пропавшие драгоценности, желанные ему, потому что они напоминали ему былые счастливые часы, признательность и приязнь дарителей. Он пел, а из воды весело вынырнул его старый морской благодетель, извергая из своей пасти на песок богатства, присвоенные грабителями. Едва певец исчез, корабельщики нетерпеливо бросились делить свою добычу. Раздоры привели к смертоубийству, выжили немногие, которым не под силу было совладать с кораблем, так что кораблекрушение постигло их у ближайшего берега. Едва-едва они спаслись, выбравшись на землю, оборванные и нищие, а сокровища, собранные в море признательным его обитателем, оказались в прежних руках.
14
…один из этих диковинных поэтов… — Певцы пересказывают в прозе миф о древнегреческом певце Арионе. Известны поэтические версии этого мифа, созданные А.-В. Шлегелем и Людвигом Тиком. Ариону впоследствии посвятил свое знаменитое стихотворение А. С. Пушкин.
15
…признательное морское страшилище… — в греческом мифе дельфин.
Глава третья
— В другом предании [16] , — продолжали купцы немного погодя, — чудесного [17] меньше, да и речь идет о временах не столь давних, но, быть может, и это предание придется вам по душе, еще глубже вас приобщив к проявлениям того удивительного искусства.
Один престарелый король содержал блестящий двор. Откуда только не собирались гости, чтобы вкусить поистине королевского времяпрепровождения там, где всего было вдоволь: и пиршеств, каждый день услаждающих прихотливый вкус тонкими яствами, и музыки, и роскошных украшений, и пышных одеяний, и переменчивых игр, и увлекательных забав, отличавшихся к тому же осмысленным чередованием благодаря присутствию премудрых, обходительных, осведомленных мужей, великих мастеров оживлять и одушевлять беседу, а также благодаря многочисленным юношам и девам, чья пленительная весна — истинная душа прелестных празднеств. Старый король, вообще-то муж степенный и угрюмый, питал две склонности, дававшие повод к роскошеству придворной жизни, которая этими склонностями и объяснялась. Во-первых, король нежно лелеял свою дочь, беспредельно обожая в ней образ безвременно почившей супруги, и готов был расточить все, чем славится природа и дух человеческий, дабы для этой несказанно милой девы уподобить землю небесам. Кроме того, королю было свойственно неодолимое пристрастие к поэтическому искусству и к мастерам, блиставшим в этом искусстве. С юных лет король упивался творениями поэтов, не жалея ни усилий, ни средств, чтобы собирать эти творения на разных языках, и давно уже больше всего дорожил общением с певцами. Из всех краев он старался привлечь их к своему двору, где окружал величайшим почетом. Он мог без устали слушать их напевы, так что, захваченный новой песней, частенько пренебрегал не только важнейшими начинаниями, но и первейшими жизненными нуждами. И сама душа дочери его, взращенной среди песен, стала трепетной песнью, неподдельным выражением томления и грусти.
16
В другом предании… — Поэтический дар отождествляется с благородным, даже царственным происхождением, что в дальнейшем обнаруживается на примере самого Генриха. В «набросках» говорится о праимператорском роде. Новалис также пишет: «Повествование о поэте может стать судьбой Генриха». Так впоследствии Р.-М. Рильке настаивал на своем аристократическом происхождении, не подтвержденном ничем, кроме его поэзии, но признаваемом такими исконными аристократами, как принц Эмиль фон Шенех Каролат и княгиня Мария фон Турн-унд-Таксис Гогенлоэ (см.: Витковский Евгений. Райнер. Мария. Орфей // Рильке Райнер Мария. Стихотворения (1895–1905). Харьков; М., 1999. С. 29). Отождествление поэтического дара со знатным происхождением, таким образом, идет от Новалиса, исконного родового аристократа, напротив, своим знатным происхождением подтверждающего свой поэтический дар.
17
…чудесного… — В устах купцов чудесное своего рода лейтмотив, сопутствующий поэтическому искусству.
Вся страна, и прежде всего королевский двор, не могли не испытывать целительного влияния, исходившего от прославленных королевских любимцев. Жизнь вкушали не торопясь, понемногу, смаковали ее как изысканный напиток, и наслаждение усугублялось тем, что дурные супротивные страсти, как докучный разлад, были удалены отрадным гармоническим строем, преобладавшим во всех душах. Покой душевный и проникновенное, упоительное постижение творчески блаженного мира были уделом того чудесного века, когда ненависть, прежняя врагиня рода человеческого, обнаруживалась лишь в древних поэтических преданиях. Если бы духи песен вознамерились отблагодарить своего защитника, олицетворение их благодарности едва ли превзошло бы своею прелестью королевскую дочь, наделенную всеми достоинствами, которые сладчайшее воображение способно сочетать в нежном девичьем образе. Когда среди прекрасного празднества видели ее в блестящем белом наряде в кругу очаровательных наперсниц, чутко внимающую вдохновенным певцам на состязании, когда она, краснея, увенчивала благоухающими цветами кудри счастливца, чья песнь завоевала награду, мнилось, будто зримая душа того великого искусства являлась, вняв заклинаниям, так что больше никого не дивили мелодические восторги поэтов.
Но неведомая судьба как бы реяла и среди этого земного рая. Одна забота была у его обитателей: будущий брак расцветающей принцессы, бракосочетание, которое предопределило бы участь всей страны, продолжив блаженные времена или положив им конец. Король старился. Сердце его, судя по всему, живо разделяло общую заботу, однако не предвиделось для принцессы брака, желательного во всех отношениях. Подданные благоговели перед королевским домом как перед святыней, не смея даже помыслить о том, чтобы обладать принцессой. В ней видели как бы небесную деву, и невозможно было даже предположить, будто принцесса или король способны удостоить своего взора одного из чужеземных принцев, посещавших двор в надежде обручиться с нею, столь высоко над ними вознесенной. Робость перед этой недосягаемой высотой постепенно заставила их всех удалиться, так что вся династия прослыла гордой сверх меры. Подобные слухи нельзя было назвать беспочвенными. При всей своей отзывчивости король, сам того не замечая, все больше упивался собственным величием, и ему самому представлялась невозможной или невыносимой мысль о том, что супругом его дочери окажется человек более низкого звания или менее знатного рода. Это чувство подтверждалось высочайшими, непревзойденными достоинствами принцессы. К тому же государь был отпрыском древнейшего восточного королевского рода. В лице королевы чтили последнюю отрасль рода, восходящего к прославленному герою Рустаму [18] . Придворные поэты неумолчно сближали короля в своих песнях с былыми повелителями вселенной, отличавшимися своей сверхчеловеческой природой [19] , и в магическом зеркале поэзии король видел своих предков еще более блистательными, а свое происхождение еще более далеким от истоков остального человечества, с которым, думалось королю, его роднит разве только избранное племя поэтов. Напрасно в глубокой тревоге искал он вокруг второго Рустама, чувствуя, что судьба его королевства и неумолимая старость настоятельно требуют брачного союза для принцессы, не говоря уже о ее сердце, переживавшем свой расцвет.
18
Рустам — герой иранского эпоса, воспетый Фирдоусй в его поэме «Шахнаме» («Книга царей»). Рустам происходит от царя Джамшида, семисотлетнее царство которого описывается в «Шахнаме» как Золотой век. Земным раем названо и королевство, о котором идет речь. Включение Рустама в родословную истинного государя свидетельствует о пристальном интересе Новалиса к Востоку (мистическое единение Востока и Запада).
19
…сверхчеловеческой природой… — Понятие «сверхчеловеческий» («сверхчеловек») задолго до Ницше связывается у Новалиса с родословной царя-поэта. Впрочем, слово «сверхчеловек» встречается уже у Гёте в «Прафаусге» (1773–1774).