Новалис
Шрифт:
«Хорошо же, — говорят отважнейшие, — объединившись, давайте изнурим такую противницу в долгой, тщательно рассчитанной борьбе. Попробуем, не поддастся ли природа вкрадчивой отраве. Да вдохновит исследователя возвышенная доблесть, которую не страшит отверзающаяся бездна, когда согражданам грозит опасность. Искусство втайне уже не раз побеждало природу, так что не отступайте, учитесь по-своему завязывать сокровенные узы, дабы природа сама себя пожелала. Не пренебрегайте стихийными распрями, они позволят вам надеть ярмо на природу [14] , как на пресловутого огнедышащего быка. Ей нельзя не признать вашего главенства. Сынам человеческим надлежит упорствовать и веровать. Общие искания сблизят с нами наших отпавших братьев, звездное коловращение будет вращать прялку нашей жизни, и новый Джиннистан [15] там созиждется для нас по нашей воле усердием наших служителей. Пускай же разрушительное буйство природы нас обнадеживает, а не удручает; она сама взыскует нашей власти и дорого искупит свое неистовство. Упьемся свободой, воодушевляющей нашу жизнь и нашу смерть; вот истоки потопа, укрощающего нашу жизнь и нашу смерть; вот истоки потопа, укрощающего природу, омоемся же, чтобы возродиться и окрепнуть ради доблестных деяний. Здесь положен предел зверству этого страшилища; самая малость свободы сковывает, ограничивает, упорядочивает разорительную дикость».
14
…надеть ярмо на природу… — Эта мысли о борьбе с природой предвосхищают философию Н. Ф. Федорова: «Повиноваться природе — для разумного существа значит управлять ею, ибо природа в разумных существах обрела себе главу и правителя» (цит. по: Зенковский В. В. История русской философии. Л., 1991. С. 138–139). На огнедышащего быка (на двух быков) надевает ярмо Ясон в древнегреческом мифе об аргонавтах.
15
…новый Джиннистан… — Здесь перекличка с книгой Виланда «Джиннистан, или Избранные сказки о феях и духах» (1786–1789). Для Новалиса Джиннистан — синоним земного рая. В сказке Клингсора из романа «Генрих фон Офтердинген» (гл. 9) Джиннистан — имя героини, олицетворяющей фантазию.
«Это верно, — соглашаются некоторые, — больше негде искать чудодейственного. Вот родник свободы, к ней влекутся наши взоры; лишь в этой незамутненной, неисчерпаемой, чарующей прозрачности явлена целость мирозданья, здесь омовенье трепетных духов, души зримы здесь все до одной, здесь можно видеть все сокровища и клады. Зачем же обследовать в томительном усилье тусклую видимость вселенной? Куда яснее вселенная в самих нас [16] , в этом роднике. Здесь в прозренье выступает подлинная суть необозримого, запутанного, красочного действа, и, когда мы углубляемся потом в природу, обогащенные своими взорами, для нас неведомого нет, нет ликов, чуждых нам, нет заблуждений. Взаимопонимание не нуждается в длительном опыте, довольствуясь малейшим сопоставлением, редкими следами на песке. Нет в мире ничего, кроме великой грамоты, которую мы научились читать, и нас ничто не застигнет врасплох, ибо мы заранее постигли, как идут всемирные часы. Лишь нас одних вполне пьянит природа, ибо мы не пьянеем никогда, не ведаем горячечного бреда и нашей просветленной трезвостью защищены от колебаний и сомнений».
16
Куда яснее вселенная в самих нас… — Здесь отчетливо сказывается влияние Фихте, выводившего свободу субъекта из абсолютного «Я», что в творчестве Новалиса преломлялось как магический идеализм. Впрочем, слово «родник» напоминает и Якоба Бёме.
«Другие говорят несуразное, — наставляет последних строгий собеседник. [17] — Неужели они не замечают, как достоверно запечатлено природой их существо? Они только изнуряют самих себя неистовым суемудрием. Им невдомек, что за природу они принимают свое тщетное измышление, бесплодное марево собственной грезы. Конечно, для них природа — хищное страшилище, которым, однако, прикидываются их же потаенные страсти в необычном нечаянном оскале. Когда человек бодрствует, его не страшит подобное исчадие разнузданных видений и не вводит в заблуждение обманчивый морок временного бессилия. Человек чувствует свою власть над миром, его могущественное Я [18] превыше зияющей пустоты и во веки веков не унизится до этого безысходного коловращения. Являть согласие, приобщать к нему — вот внутреннее призванье человека. Окруженный своими созданьями, он выходит в беспредельность, вечно приближаясь к ним и к самому себе, шаг за шагом все отчетливее постигая незыблемое, вездесущее, возвышенное достоинство вселенского строя, облекающего собою человеческое Я. Суть вселенной — мысль, ею одною оправдана вселенная, первоначальное ристалище мысли, буйно распускающейся в детстве, чтобы впоследствии узреть во вселенной священное воплощение своего трудолюбия, поприще истинной церкви. А дотоле человеку подобает благоговеть перед нею, как перед символом своего существа, чье совершенствование неизреченно в бессчетных степенях. Стало быть, страстному исследователю природы нужно преуспеть в добродетели и в трудах, нужно воссоздать лучшее сокровище своей души, и тайна природы обнаружится словно невзначай. Ни одно явление не похоже на другое; любое из них — загадка, а к разгадке ведет лишь подвиг добродетели. Кто способен постигнуть этот путь и осмыслить каждый свой шаг в безупречной последовательности, тот навсегда покорит природу».
17
…строгий собеседник… — Некоторые комментаторы полагали, что это не кто иной, как Йоханн Готлиб Фихте (1762–1814). Позже возобладало мнение, что строгий собеседник — сам Новалис, иронизирующий над идеями Фихте и даже отвергающий их. Мысль о том, что ни одно явление не похоже на другое, действительно может означать отход от идеального всеединства в сторону мистического символизма с его многообразием.
18
…могущественное Я… — В «могущественном Я», связанном с властью над миром, видят намек на лекции Фихте «Предназначение ученого» (конец пятой лекции). Соотносится оно и с штудиями самого Новалиса, посвященными Фихте («Замечания к наукоучению»).
Такая разноголосица тревожит ученика. Он готов согласиться со всеми, и его чувства теряются в непривычном разладе. Затаенное борение наконец прекращается, и над сокрушительным столкновением омраченных стихий возникает примиряющий дух, чье наитие предсказано юному сердцу внезапным подъемом и прозорливою ясностью.
Беспечный друг, в своем венке из роз и повилики, приблизился, подпрыгивая, и заметил сидящего в глубокой задумчивости.
— Вот путаник, — вскричал друг, — ты же совсем сбился с толку. Этак ты вряд ли достигнешь чего-нибудь. Нет ничего дороже лада, а разве ты в ладу с природой? Тебе еще далеко до старости, так неужели юность не владеет каждой твоей жилкой? Неужели тоскующей любви не тесно в твоей груди? И не надоело ли тебе отшельничать? Или природа отшельница? Отшельнику чуждо веселье, чужды влеченья; зачем тебе природа, если тебя ничто не влечет? Лишь людскому общению он присущ, дух, проникающий все твои чувства тысячецветным сиянием, объемлющий тебя, как ласковый невидимка. Когда мы пируем, у него отверзаются уста, он председательствует, от него проистекают жизнелюбивейшие песнопения. Любовь еще неведома тебе, несчастный; с первым поцелуем ты воспримешь новый мир, тысячами потоков хлынет жизнь в твое упоенное сердце.
Сказку хочу я тебе рассказать [19] , послушай-ка!
В стародавние времена жил в дальней западной стороне один юнец. Сердце у него было предоброе, зато нрав такой, что причудливей некуда. Все-то он печалился невесть о чем, ходил себе да помалкивал, посиживал одиноко, пока остальные беззаботно забавлялись, и был великий охотник до всякой невидали. Всё, бывало, тянет его в пещеры да в лесные дебри, всё, бывало, обращается он к четвероногим и пернатым, к деревьям и утесам с такими бреднями, разумеется, что умора, да и только. Однако сам он при этом лишь хмурился, мрачнея, так что белка, мартышка, попугай и снегирь напрасно старались развеселить его, то есть образумить. Гусыня не скупилась на сказки, ручей музицировал, увалень-валун скоморошничал; привязчивая роза украдкой льнула к нему, когда он проходил мимо, и, цепкая, таилась в его кудрях, плющ как бы норовил смахнуть у него со лба назойливые попечения. Однако уныние и угрюмость не уступали. Этим он очень удручал своих родителей, не ведавших, что предпринять. Ни на какую болезнь юнец не жаловался, от пищи не отказывался, ни на что не сетовал, совсем еще недавно казалось, не найдешь другого такого весельчака и затейника; во всех забавах он первенствовал, не было девицы, которая не заглядывалась бы на него. Уж очень он был хорош собою, сущая находка для живописца, и на танцах никто не мог с ним соперничать. Одна из девиц уродилась ему под стать, прелестная, ненаглядная, вся как восковая свечечка, волосы — золотые нити, уста — пунцовые вишни, точеная фигурка, очи как вороненые. Взглянув на нее, каждый терял голову: такова была ее красота. Тогда Роза-цветик — так она звалась — всем сердцем была расположена к прекрасному Гиацинту [20] — так звался он, умиравший от любви к ней. Их сверстники ничего не подозревали. Фиалка первой выдала влюбленных; домашние кошечки давно уже смекнули, в чем дело, и не мудрено: дома соседствовали. Когда по ночам Гиацинт появлялся в своем окне, а Роза-цветик — в своем, кошечки рыскали тут же, подстерегая мышей, замечали обоих бодрствующих и своими смешками и поддразниваньями, нередко слишком внятными, донимали влюбленных. Фиалка доверительно сообщила такую новость землянике, земляника, приятельница крыжовника, ничего от него не скрыла, и тот не переставая расточал свои колкости, стоило Гиацинту подступить; не только сад, но и лес недолго оставался в неведенье, так что при виде Гиацинта вся окрестность откликалась: Роза-цветик — ты мой светик. Гиацинт на это досадовал, однако как было ему не прыснуть со смеху, когда скользкая ящерка, пригревшись на камне, шевелила хвостиком и напевала:
19
Сказку хочу я тебе рассказать… — В «Учениках в Саисе» Новалис впервые проводит свою идею, согласно которой сказка является высшей формой поэтического творчества и философской мудрости. Характерно, что именно сказка, превозносящая возлюбленную как олицетворение мудрости, противопоставлена солипсизму Фихте, для которого абсолютное Я — единственная реальность.
20
Гиацинт — согласно греческому мифу, прекрасный юноша из Амикл близ Спарты. Красота Гиацинта пленила богов Аполлона и Зефира. Диск, брошенный Аполлоном во время состязания, по злому умыслу ревнивого Зефира попал в Гиацинта и убил его, но по воле Аполлона из крови Гиацинта вырос цветок, названный его именем. В то же время Гиацинт — драгоценный камень: «Гиацинт прозрачный, блестящий камень красно-оранжевого, желто-оранжевого, малиново-оранжевого или коричневого цвета. Самого высокого качества гиацинт получается из Ост-Индии и с острова Цейлона, где он встречается в золотых россыпях отдельными зернами» (Пыляев М. И. Драгоценные камни. М., 1990. С. 217).
Увы, мимолетно счастье! Объявился некий чужеземец, странник, повидавший столько, что другие диву давались, длиннобородый, глаза запавшие, жуткие брови, одеяние чудное, ткань вся в складках и таинственных эмблемах. Родители Гиацинта были хозяевами дома, возле которого сел отдохнуть пришелец. Гиацинт, отличавшийся любопытством, тут же оказался рядом с ним, попотчевал странника хлебом и вином. Тогда он раздвинул свою седую бороду и завел повествование до поздней ночи, а завороженный Гиацинт не расставался с ним, даже не шевелился, лишь внимал без устали. Как выяснилось впоследствии, странник описывал чужбину, неведомые края, разные чудеса да диковинки, пробыл с Гиацинтом три дня и брал его с собою чуть ли не в земные недра. Каких только злоключений не накликала Роза-цветик на престарелого чародея. Когда Гиацинт прямо-таки помешался на его россказнях, позабыл все на свете, едой и то пренебрегал, старик наконец ушел, подарив Гиацинту на память книжку, в которой ни слова не разберешь. Гиацинт снабдил старика плодами, хлебом, вином и долго-долго провожал его, насилу простился. На обратном пути Гиацинт приуныл, и с тех пор его как подменили. Роза-цветик совсем извелась, убедившись, что Гиацинту теперь не до нее; а он все больше замыкался в себе. В один прекрасный день юноша пришел домой, сам на себя непохожий. Он обнял своих родителей и залился слезами. «Мне суждено отправиться на чужбину, — молвил он. — Странная старица в лесу объяснила, как мне исцелиться; она сожгла книгу на костре и послала меня к вам просить благословения. Быть может, я ухожу ненадолго, быть может, навеки. А Роза-цветик… Передайте ей от меня привет. Я бы сам переговорил с ней на прощанье, только невдомек мне, что на меня напало; здесь мне нельзя оставаться; я бы рад вызвать в памяти прошлое, но между мной и прошлым возникают неумолимые помыслы; я утратил прежнюю беспечность и с нею самого себя, свою любовь, надо мне отправляться на поиски. Я бы не потаил от вас, куда держу путь, когда бы сам ведал, где обитает матерь вещей, сокровенная дева. Ее взыскует мой внутренний пыл. Не поминайте меня лихом!» Гиацинта не смогли удержать, и он исчез. Безутешные родители глаз не осушали, Роза-цветик, вся в слезах, не покидала своей комнаты. Между тем Гиацинт поспешал изо всех сил через долы и дебри, через горы и реки, стремясь в неведомый край. Везде допытывался он, как найти святую богиню (Изиду), обращался к людям и зверям, к деревьям и утесам. Кто насмехался, кто помалкивал, никто не говорил ничего вразумительного. Сперва Гиацинт забрел в необжитую глушь, где мгла и тучи преградили ему путь вечным ненастьем; потом, казалось, конца и краю не будет жгучим пескам и пылающей пыли; пока он странствовал, чувства его обновились: он постиг длительность, и сердечное смятение прошло; он смирился, и неодолимая страсть исподволь завершилась тихим, но властным влечением, поглотившим его всецело. Мнилось, минули многие годы. Уже шаг за шагом расщедривалась и пестрела земля, воздух был чист и лучист, путь пролегал проторенный, зеленая поросль прельщала отрадною свежестью, хотя речь листвы до него не доходила и, по всей вероятности, поросль молчала, приобщая в безмолвии сердце к своему зеленому блеску и живительному покою. Все упоительней крепло желание в нем, все пышней, все роскошней листва наливалась, все слышней, все беспечней играли птицы и звери, все целебнее пахли плоды, все гуще, все глубже синело небо, все ласковей воздух грел, все жарче любовь его жгла, все стремительней мчалось время, как будто срок наступал. День пришел, и ему повстречался кристально чистый ручей, сонм цветов нисходил по склону под сенью колонн, черневших до самого неба. Он понял язык, на котором цветы дружелюбно с ним поздоровались. «Дорогие сородичи, — спросил он, — как мне отыскать святилище Изиды? Оно не за горами, судя по всему, а вы вроде бы здешние, не то что я». — «Нет, и мы всего-навсего прохожие, — возразили цветы, — духи странствуют целым племенем, а мы служим у них разведчиками и посыльными, правда, там, где мы были недавно, имя Изиды до нас донеслось. Поднимайся все выше и выше по пройденной нами стезе, там скорее ответ обретешь». Так цветы и ручей говорили с улыбкой, они угостили Гиацинта студеным питьем и продолжали свой путь. Юноша послушался, все вопрошал да вопрошал, и долгие поиски привели его к чертогу, таящемуся в пальмах среди великолепной рощи. Сердце Гиацинта содрогалось в неутолимом пылу, упоительнейшая тревога снедала его в этом пределе, где все времена года навеки неразлучны. Среди райских фимиамов почил он, ибо греза — единственная проводница у входа в святая святых. По нескончаемым залам, где изобиловали чудеса, волшебница-греза вела его, завлекая своими ладами в чередованье мелодий. Казалось, он все узнаёт и в неведомом этом величье, но приметы земного пропали бесследно, как будто бы в некоем веянье сгинув, небесная дева предстала ему, он откинул сверкающее невесомое покрывало, и Роза-цветик поникла к нему на руки. Нездешняя гармония облекла любящих в таинстве свиданья, в пылу взаимности, удаляя несродное этому царству восторгов. Гиацинт и Роза-цветик потом прожили много лет, неразлучные, на радость своим родителям и друзьям; их внуки поминали добрым словом странную старицу за наставление и за костер, а внукам счету не было, тогда еще потомство ниспосылалось людям по их желанию.
Обнявшись на прощанье, ученики отправились кто куда. Под необозримыми сводами, где витает эхо, в ярко освещенной пустоте по-прежнему таинственно переговаривалось тысячеликое, разноязычное сборище, образовавшееся в этих стенах, расположенное замысловатыми хорами. Одна сокровенная стихия бросала вызов другим. Все они жаждали своих былых вольностей и пределов. Меньшинство, удовлетворенное своим положением, невозмутимо взирало на причудливое столпотворение, царившее вокруг. Прочие вопили, давая выход гибельным скорбям и терзаниям, тосковали по утраченному благополучию. Когда, лелеемые природой, они совместно приобщались к свободе и всякая потребность находила утоление, стоило ей возникнуть.
— О, почему человек, — сетовали они, — не улавливает сокровенного лада в природе и не чувствителен к явному строю. Однако человеку едва ли ведома наша сплоченность, хотя порознь мы просто сходим на нет. Человек ничему не дает покоя, жестоко насильничает, разлучая нас, повсюду вносит лишь разлад. А как он преуспел бы в дружелюбном сближении с нами, восстанавливая всемирные узы, свойственные Золотому веку, он же сам дал той эпохе достойное наименование. Тогда человек находил с нами общий язык. В своем притязании на божественность он отпал от нас; нам не разгадать его непостижимых стремлений; он уже больше не голос, призванный вторить, не всеобъемлющий порыв.