Шрифт:
Я, однако, отдаю себе отчет в том, что хожу вокруг проблемы, но не могу не ставить ее, не могу не задавать себе вопрос, какая сила может существовать помимо техники. И здесь мы находимся в самом сердце проблем, связанных с основными христианскими заповедями, в особенности о непротивлении злу.
Я очень смутно представляю себе это: прежде всего, мы выходим за рамки сферы, где действуют причины или законы, то есть всеобщего. Надежда, не будучи причиной, не действует механически. Совершенно очевидно, что мы не можем утверждать: "Каждый раз, когда живое существо на что-то надеется, это происходит”. Это означало бы снова превращение надежды в орудие, то есть в ее противоположность (отметим, насколько сильно стремление представить ее таким образом).
Во-вторых, в некоторых случаях эффективность надежды зависит от безоружности. Это, по крайней мере, в контексте непротивления, совершенно понятно. Сопротивляясь силе, то есть помещая себя на ее территорию, я, совершенно естественно, ее поддерживаю и даже укрепляю. Здесь надо сказать, что любая борьба подразумевает нечто вроде соучастия противников, общей заинтересованности в ее продолжении; она прекращается только в тот момент, когда война перестает восприниматься как игра и проявляется стремление к взаимному уничтожению. С другой же стороны, здесь открывается противоположность сторон, то есть их тождественность. Но можем ли мы согласиться, что сама по себе воля к уничтожению оправдывается тем, что такое^же стремление есть у противника? Что эти чувства возникают лишь в порядке законной обороны? В тот самый момент, когда воля к уничтожению сталкивается с непротивлением, она побеждена и обезоружена.
Я тороплюсь добавить, что я бы не мог без колебаний сделать из всего этого вывод, что одностороннее разоружение оправдано; если внимательно рассмотреть этот вопрос, можно понять, почему переход от метафизики к эмпирии в этой области связан с такими трудностями.
Казалось бы, надежда имеет особую власть превращать в ничто силы, над которыми она одерживает победу, не борясь с ними, а поднимаясь выше их. С другой стороны, она тем эффективнее, чем более она связана с истинной слабостью, а не с лицемерной. Иначе говоря, она не допускает, чтобы на нее смотрели как на лицемерную маску, под которой скрывается малодушие.
Спонтанные возражения могут показаться неопровержимыми. Как, в самом деле, интерпретировать, например, выздоровление?
Но не надо забывать, что истоки надежды находятся в невидимом мире. Надежда — это не кратчайший путь для пешеходов, которым они идут, когда дорога завалена, и выходят на простор, минуя препятствие.
Само собой разумеется, что все эти размышления сходятся с уже сказанным мною о неспособности к служению. Чем менее существо к нему способно, тем меньше места остается для надежды; и здесь нужно было бы сказать о возрастающей неспособности к служению всего современного мира.
Сегодня днем я задал себе вопрос, не связана ли эффективность надежды с самой силой онтологической ответственности, которую она предполагает (это находится в связи с тем, что я писал вчера о цельности). Но мне кажется, что эта соблазнительная интерпретация является немного рискованной. Честно говоря, многое для меня еще неясно. Бесконечно усложняет проблему то, что надежда явно связана с даром и заслугой. Все это надо методически углублять.
Что нужно отметить сразу, так это в какой точке надежда переступает за пределы "долга"; в действительности это пророческая сила; она не касается того, что должно было бы быть или даже должно быть; она просто говорит: это будет. Возможно, именно рефлексия по поводу надежды позволяет нам точнее понять значение слова "трансцендентность", ибо надежда есть порыв, скачок.
Она содержит в себе радикальный отказ от расчета, и в этом ее великое значение. Это как если бы она включала в виде постулата утверждение, что реальность выходит за пределы всякого возможного расчета, как если бы она стремилась соединиться при помощи какого-то тайного свойства с принципом, скрытым в основе вещей, или, скорее, в недрах событий, который презирает расчет. Здесь можно было бы привести замечательные тексты Пеги и, быть может, Клоделя, которые касаются самых основ того, о чем я говорю.
В этом смысле надежда есть не только протест, продиктованный любовью, она — нечто вроде призыва к союзнику, который есть сама любовь. И сверхъестественный элемент, лежащий в основе надежды, демонстрируется здесь так же ясно, как и ее трансцендентный характер, ибо природа, не освещенная надеждой, предстает перед нами лишь как область всеобъемлющей и непреодолимой расчетливости[11].
С другой стороны, я спрашиваю, не обнаруживается ли здесь известная ограниченность бергсоновской метафизики, так как она, мне кажется, не может дать место тому, что я называю целостностью. Для бергсонианца спасение в чистой свободе, в то время как для метафизика христианского толка свобода подчинена спасению. Я могу только повторить: архетип надежды — это надежда на спасение; но мне кажется, что спасение может основываться только на созерцании. Я не думаю, что это можно обойти.
То, что я написал сегодня о расчете, подводит меня к мысли о сближении надежды и воли (но не любого желания). Не будет ли надежда волей, точка приложения которой находится в бесконечности? Над этим надо поразмыслить.
Так же, как можно иметь злую волю, можно представить себе дьявольскую надежду, и, возможно, такая надежда и есть та сущность, которую мы называем Демоном.
Воля, надежда, пророческое видение — все это взаимосвязано и скрыто внутри субъекта, вне досягаемости чисто объективного разума. Мне нужно будет обдумать понятие опровержения, правомерность автоматического отрицания, основанного на опыте как таковом.