Шрифт:
—... и твои милые купчики?
Сбитый с мысли, Савва рявкнул:
— Да-да! И купчики, и тулупчики дворницкие! Когда народ на улице, ему бежать некуда, кроме как в подворотни. Во всех смутах — подворотни становятся ловушками. Дальше по лестницам — на этажи, которые посветлее. Кто кричал: «Пусть сильнее грянет буря!»? Не обижайся, Максимыч: бурю эту надо по возможности обезвредить. Ты моложе меня, ты в революць-онном фаворе! Нечего на полицию надеяться. Организуй хотя бы в своих редакциях самооборону. И вообще — лучше держать револьвер в кармане. Нету?
Он вытащил свой браунинг и всучил его Горькому:
— Без этой железки на улицу не выходи.
А куда сам пошел? Зачем? Не к Витте же опять!
Слонялся по знакомым купеческим особнякам, а наткнулся на Амфи. Даже этому по старой памяти был рад и затащил в какой-то бордельный трактир. Амфитеатров изображал из себя тайного знатока столичной жизни. Пожалуй, и не зря. Газета «Новое время», где он был правой рукой главного провокатора Суворина, со знанием дела предрекала: быть морям крови! Главное, чтоб люди поверили в это. Не убоялись бы. А там — дело полиции и казаков!
Амфи, играя на нервах прежней дружбы, пожалуй, искренне советовал:
— Савва, нам с тобой эту кашу не расхлебать. Я буду отсиживаться в хорошо охраняемой редакции, не высовывая носа на улицу, и писать. что высосу из пальца. Знаешь, шкура своя дорога. А ты прямиком отправляйся в Москву, а еще лучше — в Зуево. Авось, судьба помилует. Знаю, был у Витте. Какого черта, Савва? Не дурак же ты, чтоб верить этому кретину? Мало ли что — раньше демократа изображал! Все мы демократы, пока голодны. А при таком-то пузе, как у Витте? Дело говорю: дуй в свое Зуево!
Много чего, из любви к прежней дружбе, наговорил Амфи. И хоть чертыхнулся после трактира дружок Савва, но когда поздним вечером прибежал к Горькому — уже без сомнения предрекал:
— Да, Максимыч! Власть имущие решили не пускать рабочих ко дворцу. ближе ружейного выстрела. Попомни меня: будут расстреливать. Из провинции вызван сто сорок четвертый полк, поскольку на здешний гарнизон не надеются. Казаки. Драгуны. Я носом чую кровь. Большую кровь! Беги, чего стоишь?
Но стоял он потому, что в дверях — руки в боки! — предстала хохочущая Маша Андреева. Она ничего не говорила, только качала умнющей головой при виде рассерженных мужиков.
— Ну, чего, Маша?
— Чего, Мария Федоровна? С ума мы сошли, да?..
— Есть маленько, — наконец-то утишила она свой смех. — На улице бесьи толпы, жандармы шашки о бордюрные камни точат, а они витийствуют! Да есть ли хоть мужики- то в России?
— Есть. Вон Савва — мужик.
— Есть. Вон Алешка — мужик, да еще и счастливый!
Словами перебрасывались, как игривыми шариками, а ведь всем было невесело. Даже этой большепартийной хохотушке. Как завяз в горле смех, на лице проступила серость. Совсем некстати принесло в Петербург Художественный театр, где содиректором все еще состоял Савва Морозов. Значит, опять просьбы, театральная кутерьма. Только теперь до театров ли Петербургу?
— Вы хоть устроились по моей заявке?
— Да ничего, Саввушка, привычно. Но кто смотреть нас будет? Жандармы?
— Да я, Машенька, я. Да вон Максимыч. Или ты куда-то бежишь?
— Так ведь ты выгоняешь!
Это было похоже на правду. А с приходом Андреевой еще отчетливее обозначилось. Не оставлять же ее одну!
— Ступай, Максимыч, ступай.
— Ступаю... уступаю, а как же!
Горький нехотя хлопнул дверью. Такого с нижегородцем не бывало.
— Что с ним?
— А то не понимаешь? Саввушка!.. Соскучилась. Уж истинно партийная дура!
— Ну, кто ж тебя, Машенька, дурой называет?
— Долговяз-Пыхто! И правильно обзывает.
Меж тем она раздевалась, конечно, руками Морозова, как-никак одного из директоров театра. А она — актриса покорная. Разве можно злить начальство?
— Устала, прозябла, изнервничалась. Извозчика толкового не наймешь. Все друг друга боятся.
— Боюсь и я... не Максимыча, а тебя.
— Боязно и мне, Тимофеевич. Сбей этот страшный озноб... вином хотя бы!
— Само собой, для начала — вином. Куда нам спешить?
— В ад, Саввушка, в ад!
— Тык ты ж безверница-партийница? Что там говорят у вас про нас, мужиков, — как стакан воды испить?
— Вина!
— Со стыдом — за свою окаянную греховность.
Ему искренне было жаль друга, который бежал сейчас где-то в ночи. Зачем? Куда?
По какому-то наитию Горький бросился в ближайшую редакцию — к «Сыну отечества». Истинно, незнамо чего и незнамо зачем.
Там полно было всякого пришлого, случайного народа. Будто на вокзале. Кто сидел вразброд на диванах и стульях, кто бродил, как неприкаянный. Почему-то его надо было обязательно познакомить с маленьким, вертлявым человечком, да еще столь многозначительно: