Шрифт:
— А чо, — вскинулась баба. — Он ведь не чета мужику-то моему был. Так Прокопа-то и мужиком-то назвать нельзя. У него ж промеж ног-то ничего и нет. Так, обрубок какой-то болтается, чтобы до ветру сходить. Он еще парнем был, когда медведь ему все «хозяйство» оторвал.
— Вона как, — удивился Тимофей.
— Прокоп-то охотой да бортничаньем занимался, — стала объяснять баба. — Так-то они всегда вдвоем с батькой ходили — мало ли. А тут один пошел. Вот нашел он однажды дерево огромное в три обхвата. Глянул — дупло! А вокруг, значит, пчелы летают. Он костерчик-то развел, пчел разогнал, а сам в дупло-то и полез. А забрался в дупло-то, — хихикнула Маланья, — провалился да вылезти-то никак и не может! Вот, стало быть, день там сидит, два сидит, третий настает… Медом одним кормится да там же под себя и ходит… А тут слышит — сопит кто-то. Смотрит, а сверху-то в дупло-то большой такой медведь лезет. Зверь ить уже задние-то лапы вниз спустил, а Прокоп заорал да медведя за ноги-то и ухватил. Ну, косолапый-то испужался, из дупла выскочил, а Прокоп — за ним. Вытащил мишка моего дурака, но по дороге-то о край дупла его так стукнул, что все и отбил.
— А чего ж ты замуж-то за него пошла? — изумился парень. — А родители-то твои куда смотрели?
— Просватали, вот и пошла, — пожала плечами баба. — Кто ж знал-то? Никто с него штаны-то не снимал да не разглядывал. Ну а ежели бы мои тятька да матка и знали, то все равно бы отдали. Хозяйство у батьки Прокопа крепкое, зажиточное. А теперь стало еще лучше. Сам видел: три коровы, овцы да два коня. Мы по весне да по осени работников нанимаем. А что Прокоп, что батька его, покойный, до копеечек-то сами не свои.
Тимофей лежал, не перебивая бабу. Чувствовал, что Маланье хочется рассказать обо всем наболевшем да выстраданном.
— Ну вот, — продолжила она свой рассказ, — в перву-то ночь, когда муж жену девства лишает, вместо сынка-то отец и пришел. Я ведь, дура, себя до самой свадьбы блюла, не то что некоторые, что в девках в подоле приносят или с пузом замуж выходят… Тятька-то и грит: «Утром рубаху гостям выносить. Нужно, чтобы невеста честной до свадьбы была!» Я ему и дала. Ну а он не шибко-то меня и спрашивал — навалился, подол на голову задрал да вставил… Показалось, как будто полено промеж ног вбил. И так он меня за ночь раза два или три… Думала, живого места не осталось. А кровишши-то столько, что не только рубаху, но и всю простынь залило. Ну а тятька-то, весь из себя довольный, грит: «Родишь робетенка, все будут думать, что это Пронькин сынок! А кто не будет думать, так и пес с ними…» Чтобы, значит, хозяйство было кому оставить.
— А Прокоп-то что?
— А что Прокоп? Он поперек батьки слова сказать боялся. Да и вообще — ему-то баба к чему? Чем он ее трахать-то будет?
— Стало быть, замуж за сына пошла, а вышла — за отца, — невесело пошутил Тимофей.
— Вот и пошла, — слегка обиделась Маланья. — А мне потом даже и пондравилось с тятькой-то. Он хоть и немолодой был, за сорок, но каждый день меня, да не по одному разу. Бывало, так устосает, что прятаться приходилось. Заберусь на чердак да там и сижу. А он, зараза, все равно найдет…
— А свекровь что?
— А что свекровь, — повела плечом баба. — Только подсуживала да посмеивалась — я, мол, свое отдавала, теперь ты давай подмахивай. Кого у нас снохачеством-то удивишь? Парней да девок женят, когда им лет по четырнадцать-пятнадцать бывает, а то и того раньше. Вон Пронькин крестный сына свово женил, когда тому еще одиннадцать годов было, а девке — шестнадцать. Так пока парень-то в силу вошел, его жена уже двоих от тятьки и родила… И что? Робятишки хорошие растут. Когда вырастут, то батька будет их жен имать. Прокоп вот только сам не свой ходил. Он ведь как тот кобель на сене — сам не ам, а другим не дам! Злился очень, что сам-то ничего не может…
— Бедняга, — не очень искренне пожалел Акундинов мужика.
Тимофей чувствовал, что по мере рассказа бабы его собственное «хозяйство» все больше и больше наливалось. И наконец, не выдержав, стал неспешно ласкать женщину. Маланья же была сейчас не расположена к ласке.
— Ой, подожди, — мягко отстранилась она. Но чтобы не обидеть парня, добавила: — Экий ты ненасытный, как жеребец застоявшийся. У меня уже дырка распухла…
— Маланья, Малания, — приговаривал Тимоха, оглаживая бабу по самым укромным местам, отчего та сладко вздрагивала. — Знаешь, что имя твое означает?
— А что — имя и имя, — удивилась баба. — В честь святой Маланьи крестили.
— Малания по-гречески «темная, черная», — блеснул Тимофей знаниями, полученными когда-то от старого князя-книгочея.
Женщина ненадолго притихла, а потом вдруг вскинулась как ошпаренная:
— Это кто же тут черная? — завопила она, лихорадочно задирая подол и стаскивая через голову рубаху. — Вона, нигде — ни чернинки, ни темнинки!
Кожа Маланьи, нежная и белая, была свежа, как парное молоко, А фигура… Крепкая, статная, но не расплывшаяся, какие бывают у баб в ее возрасте. Фигура — скорее девичья, нежели бабья. Крепкая грудь, крутые бедра и живот ни разу не рожавшей женщины… Тимоха, не удержавшись, вскочил, отчего постель сразу же промялась, и принялся целовать грудь, живот, добираясь до тех сокровенных уголков, которые обычно не принято целовать. Маланья зажмурилась, а потом, обмирая и пытаясь закрыть грудь руками, шептала: «Ой, что же ты делаешь, Тимошенька? Дай рубаху-то хоть одеть. Грех ведь…» — но в конце концов уступила…
— Что же мне делать-то теперь, Тимошенька? — вдруг горько заплакала Маланья, утыкаясь в плечо засыпающего мужика. — Ты уедешь, а я?
— А поехали вместе, — вдруг неожиданно предложил тот. — Только вот, — задумался он, — я еще и сам не знаю, куда еду…
— Ну, куда ты едешь… — вздохнула баба, — побродишь-побродишь, да к жене и детям вернешься. Токмо не говори, что жены у тебя нет! Такие, как ты, ласковые, всегда при бабах живут.
— Вдовый я, — ответил Тимофей, ложась на спину и задумчиво уставившись в потолок. — Прибрал Господь жену-то мою…