авторов Коллектив
Шрифт:
Весной начались дожди… Сначала они просто частили, размягчая землю, не давая цвести деревьям, с каждым днем все больше пропитывая воздух тягучей влагой, а потом солнце перестало греть, изредка появляясь на небе безликим пятном, и вскоре все погрузилось в странный полумрак, где люди пьянели от страшной сырости и боролись с плесенью, покрывавшей мягким пушком окна и двери; она застилала тонким покрывалом кровати и стулья, пробивалась сквозь стены и щели пола, и все дурели от запаха прогнившего дерева, вся округа пропиталась этой серой гнилью; в городе не работали ни одни часы – время спряталось от вязкой замши, и только когда выходило солнце, затянутое пеленой тумана, похожее на бесцветные глаза бабушки, люди понимали, что это утро и по привычке начинали новый день: день борьбы с плесенью; казалось, в этом царстве сырости не будет конца дождям, люди изнывали от боли в ногах, руках, в каждом изгибе пальца, невозможно было лечь в кровать, потому что она была хлипкая, словно болотная тина, как будто кто-то перепутал постель с виноградником и полил ее водой…
…Все ждали солнца, настоящего яркого солнца, жаркие лучи которого испепеляли траву в поле и покрывали бронзой людей. Теперь они собирались в беседках, но не играли в домино, а с блаженством вспоминали, как прятались от жары, обливаясь ледяной водой в надежде немного охладиться, не пуская на улицу детей: «Только после шести, когда уйдет солнце!», и молились, чтобы все вернулось на круги своя. «Вы не знаете, куда ушло наше солнце ?» – спрашивали они друг друга в надежде, что кто-то ответит; «Где же солнце, мама?» – спрашивали дети и не получали ответа, а их матери уже сходили с ума, не зная, что приготовить, чем накормить своих голодных чад, ведь все покрылось ненавистной плесенью, все запасы риса и чечевицы, передохли все куры и весь скот… «Что же делать?» – спрашивали они своих мужей. «Ждать», – отвечали им те…
Начались ночные грабежи, люди воровали друг у друга последние запасы, не щадя никого: «У меня тоже есть дети, их надо кормить», – говорил мужчина, выходя из дома заполночь, босиком, увязая в грязи по колено, перекладывая дорогу трухлявыми досками, пытаясь бесшумно проскользнуть в дом своего соседа, зная, что если попадется, то будет немедленно убит, и ничего с этим не поделаешь: «Такое Время»; забирал последние крохи, последнее, что было съестного в доме, а наутро, когда слышал крики и плач обнаруживших пропажу, говорил: «Кушайте быстрее, вашу мать, или я сейчас сам все съем»… И если не попасться, то позже можно зайти к бедолаге, которого ограбил ночью, с соболезнованиями, даже помочь схоронить ребенка, зная, что цена этой жизни – жизнь его собственных детей…
…Сколько человек ушло за это время… люди умирали на полпути, не в силах грести через всю эту грязь, их даже не могли похоронить, потому что земля не принимала тела: через день то тут, то там, из под размытых дождем бугров, вылезали раздувшиеся трупы и разлагались на виду у всех… Никто уже не надеялся избавиться от этой напасти, начинали поговаривать, что в соседнем квартале разразилась чума и людоедство, все ожидали своей неминуемой участи: «За что Господи? Чем мы провинились перед тобой?» – спрашивали они в церквях перед образами и продолжали грабить, убивать и мародерствовать; матери били детей, а те убегали из дома, утопая в грязи, промокшие насквозь, пока не понимали, что забрели слишком далеко и уже невозможно вернуться обратно, погибали в беспамятстве безумного времени, засыпали навсегда, так и не увидев солнца…
Старики уходили тихо, никого не проклиная, отчаянно карабкаясь по насыпям своих воспоминаний, то вверх, то снова соскальзывая вниз, на самое дно никчемно прожитого времени, не понимая, за что так наказаны, умоляли, чтобы им дали доползти до Своего Дня, потому что там, на берегу озера, перед своим зеркальным отражением, когда Господь призовет их к Ответу, только там наконец поймут, как жили все эти годы, как ненавидели, желая зла, чахли от зависти, прелюбодействовали и воровали, издевались и злословили, делали абсолютно все, чтобы, наконец, разучиться Любить…Эту осень запомнили все жители города, каждый, кто остался жив после Страшной Кары, постигшей всех без исключения: в каждом доме был траур и в каждой семье кого-то оплакивали… Так происходит, когда остается верить только в Чудо, и оно, наконец, пришло. «Словно безногий начал ходить, а слепец прозрел», – так и появилось настоящее Солнце , которого ждали и обнищавшие торговцы рынка, и посеревшие дети, и исхудавшие проститутки из квартала Кривых Крыш… За несколько недель оно, это Божество, вышедшее на истончавшее от дождей небо, высушило почти всю сырость; плесень, обиженная и недовольная, потихоньку исчезала из прогнивших домов и влажных постелей, оставляя в покое закоченевшие тела; люди грелись на улице, на своих балконах, подставляя лучам ноющие спины и бледные лица, радуясь каждой минуте, проведенной в этом блаженном тепле: «Слава Богу!»; мужчины ходили с лопатами и тележками по всему городу, закапывая трупы: теперь земля, черная и рыхлая, наконец, согласилась принять их; дети радостно прыгали по оставшимся мелким лужам, может, сегодня мамы опять приготовят кашу, по которой уже давно соскучились, в воскресенье испекут пирог с вишней, а значит, снова можно будет плеваться косточками друг в друга и в прохожих, значит, жизнь продолжается, а вместе с ней продолжается детство…
После того как похоронили отца и, наконец, смогли открыть разбухшую дверь Ее комнаты, матушка увидела, что за это время сгнила вся Ее одежда, покрывало на кровати и даже тонкие занавеси; теперь здесь была такая жара, что не помогало ни открытое окно, ни вентилятор, чудом уцелевший после нашествия сырости, только пианино все еще стояло на месте, потеряв свою стать, замшелое и сгорбленное, оно напоминало окаменевшее животное и больше не желало открываться…
Разлагаясь за время плесневелых месяцев, оно приросло к полу так, что его боялись даже тронуть: жуткий скрип, почти человеческие стоны разрывали сердце, и матушка решила оставить все как есть: «Пусть стоит закрытым, главное, что стоит», и больше никогда не открывала черную крышку, чтобы нажать на клавиши, не прикасалась к нему, потому что даже смахивать с него пыль было страшно: «Вдруг развалится?»; оно так и стояло до последних дней в Ее комнате, где не было ничего, кроме этого инструмента, и матушка, наведываясь туда каждый день, продолжала разговаривать с Ней, сложив на коленях исхудавшие руки, обсуждала последние новости, затем уходила, запирая за собой дверь на ключ, до следующего дня, а потом долгими вечерами молча сидела у комода, перед своим отражением в зеркале, почти Ее отражением…
…Со временем все менялось в этом маленьком мире, возвращаясь на свои места: починили часы и восстановили дома, дети гоняли колеса, прикрученные к палкам, трясли шелковичные деревья и сбегались на пышные свадьбы в соседнем дворе… Люди потихоньку забывали о своем горе, обо всем, что с ними произошло, начиная новую жизнь, – следующий виток, ничем не отличающийся от предыдущего…
Однажды, зайдя в Ее комнату, матушка заметила, что сквозь крышку пианино пробивается зеленая поросль: из трещин, появившихся после Плесени, рождалась новая жизнь, убивая старую, тянулась к свету, к открытому окну, и она стала ухаживать за этой дикой зеленью, поливать, проводя по ней рукой, ведь голуби все передохли в Сезон Дождей, задохнулись от воды и плесени, и теперь эта жизнь – единственное, что у нее осталось и что напоминало о Ней, о ее дочке, о маленькой девочке, ловящей бабочек и прикалывающей их к платью как украшение, об этой егозе, гоняющей голубей на крыше, вопреки всему, о самой красивой невесте во дворе, и о самой скорбящей, в черном платье, о ее дочери, проходящей свой путь след в след, как она сама…День за днем эта трава поднималась все выше, обтягивая зеленым шелком бесформенную груду теперь уже никчемного дерева, некогда удивительно-прекрасного, из которого лились звуки любви, теперь похожее на пристанище пустоты и печали, могилы для всех пьес и этюдов, сыгранных Ею вечность назад… И только когда в комнате зацвели красные маки, матушка, наконец, все поняла и навсегда заперла дверь своей памяти, похоронив ключ во дворе под большим деревом; Она плакала каждую ночь, слыша, как ветер насвистывает ей заунывную мелодию любимой сонаты и представляла маки, которые колышутся, – красные на черном, изнывала от тоски, от тупой однообразной боли, не могла писать Ей свои длинные письма и таяла на глазах, потому что оборвалась единственная и последняя нить, связывающая ее с дочерью, оборвалась, и все вокруг перестало существовать… Она ни с кем не разговаривала и не обращала внимания на выходки полуслепой свекрови, на спившегося теперь уже сына, только по привычке вела хозяйство и, сидя вечерами перед запертой дверью, где природа вступила в свои права, вышивала на тонком батисте голубей, летящих над ущельем, где цветут красные маки…
В декабре, когда уже давно забыли о Сезоне Дождей и страшной Плесени, все были заняты своими обычными делами: судачили о падших душах, брали в долг яйца и варили компот из айвы, в первую среду декабря, матушка, сидящая по обыкновению перед запертой дверью, поставила последний стежок на своей вышивке, оборвала шелковую ниточку и завязала ее узелком, бабушка слизнула с ложки свой абрикосовый кошмар и как всегда стала перебирать четки, теперь уже нараспев читая молитвы, брат пришел на свой полуденный сон и так и остался дома… В этот день все предметы вдруг окрасились в красный цвет: покрывала и скатерти, занавеси и стены; хрусталь задрожал мелкой дрожью, посверкивая рубиновыми гранями, и даже старый чайник преобразился от этого цвета так, что «хоть я и слепа, но не настолько, чтоб не заметить обновку в доме!» – проворчала бабушка, поглаживая любимого кота, шерсть которого стала огненно-рыжей. Он спрыгнул с ее колен, и, ощетинившись, истошно завопил, от чего заныло где-то в животе…
Ничего не понимая, люди вышли на улицу посмотреть на совершенно алое небо и замерли в ожидании чего-то непостижимого… Сначала они перешептывались, в надежде найти ответ друг у друга, а потом затаили дыхание, озираясь по сторонам, в преддверии Беды…
Вокруг не было ни звука, даже взмаха крыла или шелеста листочка, казалось, сама природа замолчала в страхе надвигающегося Ужаса. Все застыло в густом воздухе, повисшим над городом прослойками переплетающихся запахов больниц, пекарен и богаделен. Обволакивая стволы деревьев, сквозь черные ветви медленно плыли золотые тучи, и все сжималось внутри, вызывая тошноту… Матери чувствовали, как младенцы задыхаются в утробе, запутываясь в собственной пуповине, как пойманная в сети форель, и невозможно было остановить обезумевшее сердце, от которого уже закипала кровь, но никто так и не шелохнулся, не читал молитвы, потому что завороженные собственным страхом и жуткой красотой этого багрового марева, они навечно застыли, как кусочки мяса в студне, миндальными орешками в абрикосовом варенье…
Постепенно на небе стали проступать черные пятна, заволакивая красное до тех пор, пока само оно, низкое и тяжелое, не превратилось в маковое поле, красное на черном, смыкая вихри над головами, пряча последние лучи солнца, и тогда за один миг в город ворвался Ураган…
Он влетел незваный, отпирая с налету дверь каждого дома, не считаясь с чиновниками и местной знатью, врывался со свитой из дождевых иголок и страшного грома, разрывающего барабанную перепонку, от которого слепли и глохли. Казалось, что это взбесившиеся облака изрыгали нечистоты, причиняя невыносимую боль; все тянулось вверх к тонким сверкающим зигзагам, и если поймать хоть один, то весь город будет освещен три дня и три ночи, но никто не думал ловить эти молнии, и даже не думал прятаться, все стояли как на жертвоприношении: с остекленевшими глазами, в которых уже ничего не отражалось…
Колокола церковных башен били с неистовой силой, разгоняемые из стороны в сторону сумасшедшим ветром. Они как Глас Божий возвещали Начало Конца, пытаясь из последних сил отпустить грехи падших, пока все не завертелось в адской Мельнице: сначала пыльной поземкой, Она разрасталась с каждой минутой, превращаясь в Воронку, которая всасывала в себя пруды и колодцы, а потом сплевывала на землю лягушек, пиявок и других тварей, срывала один за другим кресты, крыши домов и все, что попадалось на Ее пути, опрокидывала башни, скручивала в своих объятьях мосты как бумажные свертки. Принимая форму песочных часов, Она отмеряла последние минуты Жизни, раздирая в клочья людей и животных, ломала телеграфные столбы как сухие прутья, а за ней тянулся шлейф из огненных шаров, завершавших Ее работу, превращая в пепел все, к чему прикоснулась Ее рука. Будто бы это была важная дама в своей колеснице, раздававшая милостыню, но в оглушительном реве не слышала слов благодарности или смирения, а только проклятья, и бичевала землю как пастух нерадивое стадо, вырывая из самого сердца несметные богатства – теперь никчемные камешки и монеты, награбленные и зарытые когда-то, и в этом вращающемся световом колесе стаями гибли птицы, нещадно ломались судьбы, перемалываясь в жерновах, превращаясь в пыль… Она разъяренно хлестала по этим развалинам, заполняя мир Скорбью, возвращала накопившуюся злость от этого города и этих людей, уничтожая все вокруг, «Господи, помилуй!» эти грязные пересуды, алчные души склочных баб и их мужей, гадалок и прокаженных… Сама Смерть взошла на свой трон, холеной рукой отдавая приказы слугам, не желая Прощать, была неумолима и ненасытна, повторяя каждую брачную ночь, полную непонимания и боли, стонала, издавая хриплые звуки, уводя за собой вереницы мятежных душ, и в этой агонии Земля разверзалась, рвалась, как бумага, поглощая в недра своих детей, которые топтали ее уже сотни лет, уносила последние жизни и слезы до тех пор, пока сквозь кровавую дымку своего убежища не выглянуло надменное солнце, и золотые стрелки именных часов замерли под разбитым стеклом, и с ними навсегда замерло последнее сердце…
И может когда-нибудь, очистившись от скверны, земля затянет эти шрамы, нанося на помятое лицо свежий грим: новые дома, люди, цветы и деревья, но никто не узнает о страшной гибели целого народа и не найдет это место; ни одной книги или рукописи – не останется ничего, потому что даже пожелтевшие от времени письма матушки истлеют, превращаясь в золу в тот декабрьский день, когда Она откроет шкатулку, которая так и будет хранить в себе прах целого мира, теперь уже совершенно далекого и неправдоподобного, как жемчужный дождь…Ее увезут за толстые стены с железными прутьями, потому что нельзя говорить об исчезнувшем с лица земли Городе и его ублюдочных мужьях, увезут, оборачивая тело длинными рукавами белой рубахи, и Она не станет сопротивляться, потому что теперь, когда оборвалась эта пуповина, связывающая Ее с прошлым, и даже с матушкой, и, казалось, наконец, появилась долгожданная Свобода, Ее душили воспоминания, не давая покоя ни днем, ни ночью… Она больше не могла жить, не рассказывая о несуществующем Городе, божилась в достоверности своих слов, пока Ее не признали невменяемой по донесению старой хозяйки, которая жаловалась городовому, что ее квартирантка, да, та, что преподает музыку, сошла с ума и уже доконала то своими пресловутыми пьесами, то бесконечными рассказами о каком-то месте, где живут нелюди с рогами на головах и душами бесов, что в квартале Кривых Крыш проституток забивают камнями, а в час Любви, прости Господи, расцветают красные маки и «Господин офицер, я приличная женщина, вдова вот уже двадцать лет, и не позволю порочить свое доброе имя! Невозможно слушать этот бред, в конце концов, скоро Она начнет ходить по соседям и тогда… что скажут люди?»…
Пройдет время… и там, в Доме Покоя, бесстрастный врач с пустыми глазами ни разу не прервет Ее долгого рассказа: сколько всего он слышал за свою врачебную практику и сколько искалеченных судеб повидал за всю жизнь…. Кивая головой, он молча отметит галочками на полях большой тетради строки болезни, выписывая нужные лекарства, и лучшее успокоение в этих бледно-желтых стенах – занятие музыкой….
Прямо на своем обеденном столе Она нарисует клавиши, протягивая от края до края черно-белые полоски в строгой последовательности, разучивая каждый день новые пьесы – единственное, что осталось после того, как истлели письма в шкатулке, напоминавшие о Дне Святой Воды, и Ее голубях, паривших в том небе….
Играя целыми днями, с завидным упорством и трудолюбием, нажимая босой ногой на свои туфли, как на педали: «Форте…», «Пиано…», «Аллегро…», «Адажио…», распевая вслух и одновременно дирижируя себе, Она как всегда попросит новые ноты, ведь жизнь Ее будет тянуться до тех пор, пока не разучен последний этюд, и не осталось ни одной сонаты, не разыгранной Ее пальцами…
Только тогда перестанут прилетать голуби, держа в своих клювах жемчужные нити, и за окном, наконец, завянут красные маки, исчезнет хоровод разноцветных таблеток и врач в белом халате больше не придет к Ней, утешая ночами, кладя свои горячие руки Ей на колени, а придет матушка, поцелует перед сном, и все успокоится в этом мире и в этом теле, в уставших руках и разбитых в кровь пальцах, барабанящих день и ночь напролет по разрисованному дереву; прекратят сниться младенцы, задушенные пеленками, и другие младенцы, наверное, от доктора, которых так больно выскребают из тела, не будет ничего… Ведь скоро и здесь прольется жемчужный дождь, и люди не смогут смотреть в алое, как маки, небо, лишь матушка поманит к себе своими мягкими руками…
Перед глазами пронесутся светлые образы, и Она, наконец, увидит Его, своего суженного, но не с удавкой на шее, каким Он является Ей каждую ночь, а таким, как в первый день, на углу дома, тогда навсегда исчезнет эта невыносимая боль одиночества, и адские мучения Последней из последних… потому что об этом позаботится сам Господь Бог…Татьяна Виноградова. Август в Коктебеле [19]
…звёзды редко плачут,
но всегда – при встречах.
Р. М. Рильке
Марине
Медлительно ласкают волны берег,
а между всплесками – такая тишина…
И поздний август с щедростью прощальной
все звёзды лета по небу рассыпал,
и в целом мире
сейчас реально лишь дыханье моря:
чуть слышный шелест волн, песка шуршанье
и белой пены призрачный узор.
…А рядом
сухие травы пахнут степью
и вечностью.
И кажется, сейчас из этого всего, —
небес и моря, трав земных и предосенней грусти, —
возникнет музыка.
И, быть может, даже счастие
не так уж далеко:
лишь руку протяни,
и на ладони тихо зазвенит
упавшая звезда.
– Но нет тебя, мой друг, со мною!
1984, 2012
Они отнимают небо
Они отнимают небо
у ветра и птичьих криков,
у веток и лунного света,
у ангелов и у меня.
Они отнимают небо,
возводя Вавилонские башни
из нефтяных радуг
и разбитых зеркал.
Они отнимают небо,
вздымая фаллосы власти,
вознося купола-пустоцветы
железобетонных молитв.
Но долго они не протянут.
Разверзнутся автостоянки,
вострубит последний ангел,
и кончится Эра Зла.
Зверь выползет из Мавзолея,
а небо вернётся на небо,
и добрый апостол гаркнет:
«Welcome to heaven, братва! »