Шрифт:
– Несносно мне жить стало в Речи Посполитой, ибо стыдиться за нее нынче приходится. Смотрите же, чернь казацкая и мужицкая залила кровью отечество, с погаными против собственной матери объединилась. Побиты гетманы, уничтожены войска, растоптана слава народа, оскорблено величество, сожжены костелы, вырезаны ксендзы, шляхта, обесчещены женщины, и на эти потрясения, на этот позор, от одного известия о котором предки наши поумирали бы, чем же отвечает эта самая Речь Посполитая? А вот чем: с изменником, с поругателем своим, с союзником поганых переговоры начинает и удовлетворение ему обещает! О Боже! Пошли мне смерть, повторяю, ибо тошно жить на свете нам, которые бесчестье отчизны переживаем и ради нее себя в жертву приносим.
Воевода киевский молчал, а пан Кшиштоф, подсудок брацлавский, через какое-то время подал голос:
– Пан Кисель – еще не Речь Посполитая.
Князь на это:
– Не говори мне, ваша милость, о Киселе; мне же доподлинно известно, что за ним целая партия стоит, и он вполне согласен с намерениями примаса, и канцлера, и князя Доминика, и многих прочих сановников, каковые сейчас, пока в стране interregnum, власть в Речи Посполитой осуществляют и величество ее олицетворяют, хотя скорее позорят ее слабостью, великого народа недостойной, ибо не переговорами, но кровью огонь этот гасить надлежит; потому что лучше народу рыцарскому погибнуть, чем оподлиться и презрение всего света к себе вызвать.
И снова князь закрыл руками глаза, а лицезрение горя этого и огорчения было столь печально, что полковники просто не знали, как скрыть подступавшие к горлу слезы.
– Милостивый княже, – отважился подать голос Зацвилиховский, – пускай они языком фехтуют, а мы – мечом будем рубиться.
– Воистину, – ответил князь, – и от мысли этой сердце во мне разрывается. Что нам далее делать надлежит? Ведь мы, милостивые государи, узнав о поражении отечества, пришли сюда через пылающие леса и непроходимые болота, без сна, без пищи, напрягая последние силы, чтобы общую матерь нашу от уничтожения и позора спасти. Руки наши немеют от труждений, голод кишки скручивает, раны ноют – мы же на тяготы эти внимания не обращаем, нам бы только неприятеля сдержать. Про меня сказано тут, будто недоволен, мол, что региментарством обошли. Пускай же целый свет рассудит, достойны ли его те, кому оно досталось.
Я Бога и вас, судари, в свидетели призываю, что, как и вы, не ради наград или почестей жертвую жизнью своей, но из одной только любви к отчизне. И вот, когда мы последнее издыхание из грудей исторгаем, что нам доносят? А то, что господа из Варшавы и пан Кисель в Гуще удовлетворение для нашего неприятеля обдумывают [109] ! Срам! Позор!!
– Кисель – изменник! – воскликнул пан Барановский.
На что Стахович, человек серьезный и смелый, встал и, обращаясь к Барановскому, сказал:
109
В это время князь писал воеводе брацлавскому среди прочего следующее: «О, лучше умереть было, чем дождаться таких времен, которые славу столь достойных народов так turpiter deformarunt et irreparabile(постыдно обезобразили и непоправимый… (лат.).) оставили в сынах коронных damnum(ущерб (лат.).)». А в конце письма стоит приписка: «Если после побития квартового войска и взятия гетманов в узилище Хмельницкий удовлетворение получит и при прежних вольностях будет оставаться, я с этим сбродом в оной отчизне предпочитаю не жить, и лучше нам умереть, чем дать властвовать над собою поганству и сброду». Книга памятная, 28, 55. – Примеч. автора.
– Другом пану воеводе брацлавскому будучи и находясь от него в посольстве, я не позволю, чтобы его здесь изменником нарекали. И у него тоже борода от огорчений побелела. А родине он служит так, как полагает необходимым, плохо ли, хорошо, зато честно!
Князь этих слов не слышал, ибо погрузился в скорбь и размышления. Барановский в его присутствии тоже не посмел учинить скандала, посему он лишь взор свой стальной уставил в пана Стаховича, словно бы желая сказать: «Я тебя найду!», и положил руку на рукоять меча. Тем временем Иеремия очнулся от раздумий и хмуро сказал:
– Тут другого выбора нету – приходится либо из послушания выйти (ибо в бескоролевье исправляют власть они), или честью отчизны, ради которой мы трудились, пожертвовать…
– От непослушания все дурное в Речи Посполитой нашей проистекает, – заметил серьезно киевский воевода.
– Значит, позволим позорить отчизну? Значит, если завтра нам велят с вервием на вые к Тугай-бею да Хмельницкому идти, мы и это за-ради послушания совершим?
– Veto! – подал голос пан Кшиштоф, подсудок брацлавский.
– Veto! – согласился с ним пан Кердей.
Князь обратился к полковникам.
– Говорите же, старые солдаты! – сказал он.
Взял слово Зацвилиховский:
– Ваша княжеская милость, мне семьдесят лет, я благочестивый русин, я был казацким комиссаром, и меня сам Хмельницкий отцом величал. Казалось бы, должно мне высказаться в пользу переговоров. Но если придется выбирать: позор или война, тогда даже на краю могилы я скажу: «Война!»
– Война! – сказал пан Скшетуский.
– Война! Война! – повторило более десятка голосов, а среди них пан Кшиштоф, господа Кердеи, Барановский и все остальные.
– Война! Война!
– Пусть же будет по слову вашему! – твердо сказал князь и ударил булавой по лежащему перед ним письму пана Киселя.
Глава XXVIII
Днем позже, когда войска остановились в Рыльцеве, князь позвал Скшетуского и сказал:
– Люди наши измучены и обессилены, у Кривоноса же шестьдесят тысяч, и каждый день он силы свои увеличивает, так как к нему стекается чернь. На воеводу киевского рассчитывать я опять же не могу, ибо в душе он тоже принадлежит к мирной партии и хотя идет со мною, но неохотно. Хорошо бы нам каким-то образом получить подкрепление. Мне известно, что возле Староконстантинова стоят два полковника: Осинский с королевской гвардией и Корицкий. Возьмешь сотню конвоя и отправишься с моим письмом к полковникам этим, с тем чтобы спешно и без промедления шли ко мне, потому что через два дня я ударю на Кривоноса. Мои поручения никто лучше тебя не исполняет, потому я тебя и посылаю. А это дело важное.