Шрифт:
В романе “У Германтов” заметно меняется структура повествования. Раньше, особенно в первом томе, господствовала ретроспекция: это были картины детства и ранней юности героя, рассказ о которых был медлителен, иногда сбивчив, не бывал выстроен в хронологической последовательности и уж никак не был привязан к конкретным событиям общественной жизни Франции и Европы. Именно первые тома эпопей Пруста способствовали возникновению предвзятой и неверной их оценки как типичного “потока сознания”, когда описываемые события личной жизни героя и его узенького домашнего окружения следуют вне логичной последовательности и тем самым не вытекают одно из другого. Но в первых томах именно такой подход, к описываемому должен был подчеркнуть удаленность, “первоначальность” уже уходящего в прошлое детства героя, которое, как представлялось, было утрачено навсегда. Теперь – иначе. Дело не только в том, что теперь сфера общения героя необъятно расширяется, но он оказывается вовлеченным в самые яркие политические события того времени. Среди них первое место занимает бесспорно так называемое “Дело Дрейфуса” (1896–1899), основные обстоятельства которого не просто живо затрагивают всех персонажей книги Пруста, но во многом определяют и их жизненные позиции, и даже черты их характера. Отзвуки “Дела” пронизывают всю книгу (как и непосредственно следующий за нею роман “Содом и Гоморра”, тесно с нею состыкованный), становясь не только темой заинтересованных разговоров и ожесточенных споров персонажей, но и все более явного размежевания в разных кругах общества, разламывающегося на противоборствующие группы, причем, такое размежевания может вторгаться и в отдельные семьи и даже вносить смятение и тревогу в души отдельных персонажей. Здесь Пруст показывает себя не просто блестящим характерологом, но и тонким психологом, далеким от упрощенных, лобовых оценок: у него “дрейфусарами” и “антидрейфусарами” оказываются персонажи одной социальной (и национальной) принадлежности, одного круга и даже одной семьи. Так, если Шарль Сван, буржуа с прогрессивными взглядами и еврей, безоговорочно становится на сторону несправедливо осужденного офицера Альфреда Дрейфуса, то герцог Германтский, аристократ чистых кровей, сторонник твердых патриотических традиций, осуждает за это своего друга, а вот его кузен принц Германтский, антисемит и не меньший аристократ, начинает испытывать колебания, внутренний душевный разлад и в конце концов приходит к осознанию невиновности Дрейфуса, пусть это осознание и не превращает принца в активного борца за справедливость.
Итак, прошлое в этом романе все в большей мере оттесняется современностью. С этим связана и повествовательная структура книги. Роман делится на повествовательные блоки, на, если угодно, сцены и эпизоды, завершенность и замкнутость которых, однако, не исключает их перекличку между собой. Эти блоки имеют либо достаточно большую временную протяженность, либо, напротив, соответствуют одному событию, одной сцене. Так, книга начинается с рассказа о том, как семья героя переезжает на новую квартиру, расположившуюся ни больше, ни меньше как в боковом крыле парижского особняка Германтов. Это наполняет героя ожиданием новых открытий и новых встреч, но одновременно несколько приземляет Германтов, в глазах рассказчика, делает их более обыденными, будничными и, в частности, лишает их жилище поэтического ореола, это уже не средневековый рыцарский замок, как представлялось еще совсем недавно юному герою-повествователю в навязчивых и увлекательных мечтах. Теперь герой часто встречает герцогиню на улице, выясняет распорядок ее жизни и т. д. Он на первых порах продолжает мечтать о проникновении в их салон, в их круг, в их мир. Познакомившись в Бальбеке (придуманный Прустом нормандский курорт) с племянником герцогов Германтских Робером де Сен-Лу, Марсель навещает его в Донсьере, где тот несет гарнизонную службу. Поэтично и трогательно описан провинциальный французский городок с его тишиной и покоем, с его простоватыми жителями, с интересом наблюдающими, как по их улицам торжественно и шумно двигаются шеренги кавалеристов, как солнце играет на их киверах и на крупах лошадей. В таких сценах Пруст видит своеобразную красоту, и этого не может не почувствовать герой книги.
Но рядом с провинцией теперь – Париж, его улицы, площади, бульвары и парки, пригородные леса – места светских прогулок и увеселений. Впрочем, поэтических зарисовок столицы, пожалуй, здесь даже меньше, чем в первых томах; там, напомним, на Елисейских полях герой гулял подростком, встречался и играл с Жильбертой, дочерью Свана, в Булонском лесу прохаживалась Одетта, в Ботаническом саду – чета Сванов. В новом романе герой проникает через заветные стены, он допущен в особняки. Германтов (и герцогов, и принцев), маркизы де Вильпаризи, барона Шарлю. В аристократических салонах он постепенно становится своим человеком. Находим мы в книге и иные зарисовки, например, чисто бытовые, вроде трепатни смотрительницы общественных туалетов на Елисейских полях.
Отметим, что эта жанровая сценка вплетена контрапунктом в напряженный трагический рассказ о смерти бабушки героя. Рассказ этот подготовлен исподволь – в восприятии повествователя. Сначала он говорит с бабушкой по телефону из Донсьера и обращает внимание на то, как изменился ее голос. По возвращении в Париж он мысленно отмечает, как же она постарела. Еще с большей очевидностью приближение трагической развязки герой ощущает, гуляя с бабушкой по Парижу. А затем следует печальный рассказ о ее кончине, о неизбывном горе матери героя, о безучастности дедушки, о назойливых визитах писателя Бергота, тоже больного и заботящегося только о себе. И рядом с этим – сатирическое изображение лечащих бабушку докторов, вполне в духе “Мнимого больного” Мольера. Смертью бабушки открывается вторая часть романа (это ее первая глава). Полный еще плохо осознаваемой печали (это придет позже, в следующем томе), герой окунается в светскую жизнь, посещает приемы у маркизы де Вильпаризи, приглашен на ужин к герцогине Германтской, наносит визит Шарлю. Но не забывает и о жизни личной – добивается близости с Альбертиной, с которой познакомился в Бальбеке (роман “Под сенью девушек в цвету”), ухаживает, не очень успешно, за некоей г-жой де Стермарья и т. д.
Совершенно замечательна последняя сцена романа – короткий визит героя к герцогам Германтским, которых он видит в нарочито сниженной, будничной обстановке. Здесь он встречает также зашедшего к ним Свана, с которым говорит и о человеческих характерах, и о Дрейфусе, и об искусстве. Герой поражен болезненным видом этого, пожалуй, самого симпатичного персонажа Пруста. Сван прекрасно понимает, что жить ему осталось недолго, и его не могут ободрить слова герцога, который лицемерно кричит ему вдогонку: “Этих чертовых докторов вы не слушайте! Вы здоровы как бык. Вы еще всех нас переживете!”.
Искусство и природа продолжают быть для героя твердой опорой в жизни, противостоя призрачной красоте высшего света, его скрытой порочности и фальшивости. Герой продолжает интересоваться картинами придуманного Прустом художника Эльстира, в чьей живописной манере можно увидеть черты творческого метода символиста Гюстава Моро (1826–1898), импрессионистов, в том числе Клода Моне, а также английского художника Вильяма Тернера (1775–1851) и американца Джеймса Уистлера (1834–1903). Но наслаждается он живописью и реально существовавших художников итальянского Возрождения, прежде всего венецианцев Карпаччо и Беллини.
Как и сам Пруст, его герой особенно чувствителен к красотам природы. Писатель страдал тяжелейшей астмой, что и свело его в могилу, запах цветов был для него губителен. Тем не менее весной он часто ездил в такси посмотреть на цветущие яблони или груши, которыми любовался, не опуская в машине стекол. И герой его также наслаждается весенним цветением плодовых деревьев. Вот он едет с Сен-Лу загород: “Когда мы сошли с поезда, то так и ахнули от восторга при виде цветущих плодовых деревьев, огромными белыми престолами расставленных в каждом садике. Как будто мы попали на один из тех особых, поэтичных, коротких местных праздников, на которые в установленные дни стекаются издалека, но только праздник, устроенный природой. Лепившиеся один к другому белые футлярчики цвета на вишнях издали, среди других деревьев, почти без цветов и без листьев, можно было принять в этот солнечный, но холодный день за снег, который всюду растаял, но в кустах пока лежал. А высокие груши окутывали каждый дом, каждый скромный двор еще более широкой, более ровной, более ослепительной белизной, так что казалось, будто все постройки и все участки поселка нарядились сегодня ради первого причастия”.
А. МихайловУ Германтов
Леону Доде,[1]
автору “Путешествия Шекспира”, “Соломонова суда”, “Черной звезды”, “Призраков и живых”, “Мира образов”, автору стольких шедевров, несравненному другу – в знак благодарности и восхищения —
М. П.Часть первая
Утренний щебет птиц явно раздражал Франсуазу. От каждого слова “прислуги” она вздрагивала; ходьба “прислуги” не давала ей покою, и она все спрашивала, кто это там ходит; дело в том, что мы переехали. Разумеется, слуги не реже сновали и на “седьмом” нашей прежней квартиры; но Франсуаза была с ними знакома и ощущала в их беготне нечто дружественное. На новом месте она с мучительным напряжением вслушивалась и в тишину. А так как новый наш квартал был столь же тих, сколь шумен бульвар, где мы жили раньше, то в теперешнем изгнании Франсуазу при звуках песни (слышной, подобно оркестровой мелодии, издалека, если только поют негромко) прошибала слеза. Вот почему я хоть и посмеивался над ней, что она тяжело переживала наш переезд из дома, где “все нас так уважали”, где она, плача, как того требовал комбрейский обычай, укладывала свои вещи и утверждала, что лучше этого дома на свете нет, все-таки, оттого что мне одинаково трудно было приноровиться к новой обстановке и расстаться с прежней, потянулся к нашей старой служанке после того, как удостоверился, что устройство в доме, где еще не знавший нас привратник не оказывал ей знаков уважения, необходимых для ее душевного спокойствия, довело ее до полуобморочного состояния. Понять меня способна была только она; и уж, во всяком случае, не ливрейный лакей; для лакея, которому комбрейский дух был как нельзя более чужд, переезд на жительство в другой квартал являлся чем-то вроде отпуска, когда при перемене обстановки отдыхаешь, как в дороге; он чувствовал себя словно на лоне природы; и даже насморку, – точно он “простыл” в вагоне с неплотно закрывающимся окном, – радовался не меньше, чем если бы дышал деревенским воздухом; после каждого чоха он выражал восторг от того, что нашел такое шикарное место: ведь он же давно мечтал попасть к господам, которые много путешествуют. Потому-то я даже и не подумал о нем, а пошел прямо к Франсуазе; предотъездные сборы не огорчали меня, и тогда ее слезы казались мне смешными, она же отнеслась холодно к теперешней моей грусти именно потому, что разделяла ее. Вместе с мнимой “чувствительностью” нервных людей растет их эгоизм; горевать из-за чужих хворей они не способны, зато со своими носятся все больше и больше; Франсуаза охала от самой пустячной боли и отворачивалась, когда было больно мне, – отворачивалась, чтобы мне не доставила удовольствия мысль, что другие видят, как я страдаю, и жалеют меня. Таким же образом повела она себя, когда я заговорил с ней о нашем новом обиталище. Более того: через два дня, когда у меня из-за переезда все еще “держалась” температура и, подобно удаву, только что проглотившему быка, я находился в подавленном состоянии, – а подавляла меня каменная ограда, которую предстояло “переварить” моему взору, – Франсуаза пошла на старую квартиру за забытыми вещами и, неверная, как все женщины, возвратившись, сказала, что на нашем старом бульваре ей чуть-чуть не сделалось дурно от духоты, что по дороге туда она долго “блудила”, что нигде еще не видела она таких неудобных лестниц, что теперь она не согласилась бы жить там ни “за полцарства”, ни за какие миллионы, которых ей, впрочем, никто и не собирался предлагать, и что все (то есть все, относящееся к кухне и кухонной утвари) куда лучше “оборудовано” на нашей новой квартире. Однако пора уж сообщить, что наша новая квартира, – переехали же мы сюда, потому что бабушка чувствовала себя плохо (от нее мы эту причину утаили) и ей нужен был более чистый воздух, – находилась во флигеле особняка Германтов.