Шрифт:
Но принц де Фуа, человек состоятельный, принадлежал не только к аристократической компании, состоявшей из полутора десятков молодых людей, но и к более замкнутому и неразлучному содружеству четырех, куда входил и Сен-Лу. Их никуда не приглашали поодиночке, их прозвали “четырьмя балбесами”, они всегда вместе гуляли, в замках их размещали в сообщающихся комнатах, а так как они все, как на подбор, были очень красивы, то поговаривали даже об интимной близости между ними. Что касается Сен-Лу, то я мог привести прямые доказательства лживости подобных слухов. Но замечательно вот что: как выяснилось впоследствии, слухи эти оказались верны относительно всех четырех, но каждый из них ничего не знал про трех остальных. А между тем каждый разузнавал про других, может быть, потому, что он чего-то добивался, а вернее всего, в нем говорило недоброе чувство, ему хотелось расстроить брак, восторжествовать над разоблаченным другом. К четырем платоникам присоединился пятый (в такого рода четверках всегда бывает больше четырех человек), еще платоничнее прочих. Но его сдерживали религиозные убеждения, четверка же между тем распалась, он женился, стал отцом семейства, молился в Лурде[284] о том, чтобы жена родила ему мальчика или девочку, а в промежутках бросался на военных.
Как ни был кичлив принц, то обстоятельство, что адвокат не обратился непосредственно к нему, несколько утишило его гнев. Да ведь и то сказать: этот вечер был какой-то особенный. У адвоката было не больше шансов завязать знакомство с принцем де Фуа, чем у извозчика, который доставил сюда этого важного барина. Вот почему принц счел возможным, хотя и с надменным видом и не глядя на адвоката, все-таки ответить ему, а тот под пеленою тумана был похож на путника, которого ты неожиданно встречаешь на краю света, у моря, где кружится ветер или все накрыто саваном мглы: “Не то страшно, что заблудился, а то, что не можешь выбраться на дорогу”. Эта мысль поразила хозяина своей верностью, потому что в течение этого вечера ее высказывали уже несколько раз.
Надо заметить, что у владельца ресторана была привычка сопоставлять то, что он услышал или вычитал, с каким-нибудь уже известным текстом, и он всякий раз приходил в восторг, если не обнаруживал разницы. Этим свойством ума пренебрегать не следует: проявляясь в политических разговорах или при чтении газет, оно-то и создает общественное мнение и тем самым подготовляет величайшие события. Многие немцы, содержатели кофеен, обижавшие только своих посетителей и какую-нибудь газету, утверждая в эпоху Агадира,[285] что Франция, Англия и Россия “задирают” Германию, подготовляли войну, которая, впрочем, так и не началась. Пусть историки правы, что нельзя объяснять действия народов волей королей, но тогда они должны заменить ее психологией простого обывателя.
В области политики владелец того ресторана, куда я приехал, с некоторых пор применял свои способности лишь к кое-каким статьям, связанным с делом Дрейфуса. Если он не находил знакомых выражений в речах посетителя или на газетных столбцах, он говорил, что статья скучнейшая, а что посетитель неискренен. А вот принц де Фуа сразу привел хозяина в такой восторг, что хозяин еле дослушал его. “Правильно, ваше сиятельство, правильно (что по существу означало: “Вы, ваше сиятельство, повторили слово в слово”), совершенно верно, совершенно верно!” – воскликнул он, досягнув до, как выражаются в “Тысяче и одной ночи”, “высот ликования”. Но принц уже скрылся в маленьком зале. Потом, – ведь жизнь берет свое даже после событий необычайных, – выходившие из моря тумана заказывали себе закуски или ужин; среди них я увидел молодых людей – завсегдатаев Джокей-клоба: день был до того суматошный, что они по рассеянности заняли два столика в большом зале и благодаря этому очутились совсем близко от меня. Катаклизм был такой силы, что ему удалось установить даже между малым и большим залом, между всеми этими людьми, возбужденными ресторанным уютом после долгих блужданий по океану тумана, не распространявшуюся только на меня простоту отношений – нечто подобное такой простоте, наверное, царило в Ноевом ковчеге.
Вдруг я увидел, что хозяин подобострастно изогнулся в поклоне, примчались все метрдотели, в полном составе, а посетители невольно обернулись. “Позовите Киприена, живо, столик для его сиятельства маркиза де Сен-Лу!” – кричал хозяин; для него Сен-Лу был не просто важным барином, к которому относились с большим уважением даже такие люди, как принц де Фуа, но еще и посетителем, живущим на широкую ногу и оставляющим в этом ресторане изрядные суммы. Посетители большого зала с любопытством глазели, посетители малого наперебой зазывали к себе приятеля, все еще вытиравшего ноги. Направившись к малому залу, он увидел, что я в большом. “Господи! Что ты здесь делаешь, почему ты сидишь перед открытой дверью?” – вскричал он и бросил бешеный взгляд на хозяина – тот бросился затворять дверь, свалив вину на официантов: “Ведь я же им сказал раз навсегда: эта дверь должна быть затворена”.
Чтобы подойти к Сен-Лу, мне пришлось побеспокоить тех, кто сидел за моим и за соседними столиками. “Зачем ты встал? Ты предпочитаешь ужинать здесь, а не в малом зале? Но ведь ты же здесь замерзнешь, бедняжка! Сделайте одолжение, забейте эту дверь”, – сказал он хозяину. “Сию минуточку, ваше сиятельство. Посетители, которые захотят уйти, будут теперь проходить через малый зал, вот и все”. Желая проявить особое усердие, хозяин отрядил для этого дела одного метрдотеля и нескольких официантов и громогласно объявил, что если они не заколотят дверь как следует, то на них обрушатся страшные кары. Теперь он был со мной исключительно любезен – ему хотелось, чтобы у меня создалось впечатление, что он стал со мной любезен, как только я приехал, а не после появления Сен-Лу, и еще он боялся, как бы я не подумал, что он так со мной мил только ради своего давнего посетителя – богача и аристократа, а потому украдкой улыбался мне, чтобы я воспринял эти его улыбочки как знак особой симпатии.
Слова сидевшего за мной посетителя заставили меня обернуться. Вместо того чтобы сказать: “Крылышко цыпленка, прекрасный бокал шампанского, только не очень сухого”, он сказал совсем другое: “Я бы предпочел глицерин. Да, горячий, прекрасно”. Мне захотелось взглянуть на этого аскета. Чтобы странный гурман не узнал меня, я сейчас же повернулся в сторону Сен-Лу. Оказалось, что это мой знакомый доктор, с которым советовался один из посетителей, воспользовавшийся туманом, чтобы затащить его в ресторан. Врачи, как и биржевики, говорят от своего имени.
А я смотрел на Робера и вот о чем думал. В этом ресторане, да и вообще в жизни, я видел много интеллигентных иностранцев, любителей разных искусств, людей, покорно сносивших насмешки над их причудливого покроя плащами, над их галстуками, какие носили в 1830-х годах, издевательства над их неуклюжестью, и не только сносивших, а нарочно вызывавших глумление над собой, чтобы показать, что им оно безразлично, хотя все это были люди большого ума, высокой нравственности и вдобавок с тонкой душевной организацией. Они не нравились – особенно евреи, само собой разумеется, евреи не ассимилировавшиеся, о других я не говорю, – лицам, которые терпеть не могут никаких странностей и чудачеств (именно за это Альбертина терпеть не могла Блока). Но те, кто поначалу сторонился их, в конце концов убеждались, что ненавидеть людей только за длинные волосы, за длинные носы, за большие глаза, за театральные порывистые жесты просто смешно, что зато они люди очень умные, сердечные, что их нельзя не любить всем существом. В частности, у многих евреев родители отличались душевным благородством, широтой ума, прямотой, так что по сравнению с ними такие люди, как мать Сен-Лу или герцог Германтский, в нравственном отношении являли собою убожества из-за своей черствости, из-за своей чисто внешней религиозности, возмущавшейся только чем-либо скандальным, причем то христианство, которое они исповедовали, отнюдь не мешало им (к этому их тайными путями приводил практический ум, а только такой ум они и ценили) вступать в наивыгоднейший брак по расчету. Но у Сен-Лу, у которого из сочетания недостатков его родителей выросли достоинства, надо всем царили пленительно открытый ум и пленительно открытое сердце. К чести Франции надо сказать, что если эти качества встречаются у чистокровного француза, будь то аристократ или простолюдин, они цветут так великолепно – слово “буйно” здесь не подходит, мера и границы этого цветения строго соблюдаются, – как не цветут ни у кого из иностранцев, хотя бы это был человек глубочайшей порядочности. Высокими умственными и душевными качествами обладают, понятно, представители и других национальностей, и если даже вначале волей-неволей надо проходить через то, что не нравится в человеке, через то, что коробит, или через то, что вызывает снисходительную улыбку, от этого его достоинства не утрачивают своей ценности. И все же до чего обворожительно это, пожалуй, чисто французское свойство, заключающееся в том, что создание прекрасное, прекрасное с точки зрения высшей справедливости, такое, которое много весит на весах ума и сердца, прежде всего радует взор, отличается прелестным цветом лица, правильностью черт, выявляет внутреннее свое совершенство в веществе и в форме. Глядя на Сен-Лу, я говорил себе, что хорошо, когда не неказистость служит преддверием для внутренних достоинств, когда крылья носа изящны, безукоризненного рисунка, точно крылышки бабочек, садящихся на полевые цветы в окрестностях Комбре; что подлинным opus francigenum,[286] тайна которого свято хранится с XIII века и который вечно будет жить в наших церквах, являются не столько каменные ангелы св. Андрея Первозванного-в-полях, сколько молоденькие французы, – дворяне, мещане, крестьяне, – чьи лица изваяны с изяществом и простодушием, такими же традиционными, как на знаменитой паперти, но все еще не завершенными.