Шрифт:
– Он пишет его с большого К? – вскричала виконтесса д’Арпажон.
– Нет, душенька, я думаю, что с большого Г, – ответила герцогиня Германтская, не утерпев, чтобы не обменяться с мужем насмешливым взглядом, которым они хотели сказать друг другу: “Вот идиотка!”
– Да, кстати, – сказала герцогиня, обратив на меня смеющийся, ласковый взгляд: как хорошая хозяйка дома, она хотела блеснуть своими знаниями о художнике, который особенно меня интересовал, и одновременно дать мне возможность показать мои знания, – кстати, – продолжала она, обмахиваясь веером из перьев с видом хозяйки, сознающей, что она исполнила долг гостеприимства, а чтобы исполнить его до конца, движением руки она приказала положить мне еще спаржи со взбитыми сливками, – кстати, если не ошибаюсь, Золя написал статью о художнике Эльстире,[378] – вы только что смотрели его картины; впрочем, мне у него только эти картины и нравятся, – добавила она. На самом деле она терпеть не могла все творчество Эльстира, но если что-нибудь принадлежало ей, то это она находила бесподобным. Я спросил герцога Германтского, не знает ли он, кто этот господин в цилиндре на картине, изображающей народное гулянье, – тот же, что и на висевшем рядом портрете, на котором он имел торжественный вид, причем обе эти работы относились примерно к одному периоду, когда Эльстир был еще не вполне самостоятелен и не до конца освободился от влияния Мане.
– Ах ты господи! – воскликнул герцог. – Я знаю, что он человек небезызвестный, в своей области не последний, но у меня ужасная память на имена. Ведь вот же вертится у меня на языке… как его?.. как его?.. Ну ладно, все равно не вспомню. Его фамилию вы узнаете у Свана – не кто иной, как он, насоветовал герцогине купить эти громадины, а моя жена чересчур деликатна: боится обидеть отказом; между нами говоря, я уверен, что Сван всучил нам форменную мазню. Могу сказать вам одно: этот господин по отношению к Эльстиру играет роль мецената – он создал Эльстиру имя, заказывал ему картины, когда тот сидел без денег. В благодарность – если только это можно считать благодарностью, у каждого свой взгляд на вещи, – Эльстир написал его расфранченным, и на этом портрете у мецената довольно смешной вид. Ваш кумир, может быть, кладезь учености, но он, вне всякого сомнения, не знает, в каких случаях надевают цилиндр. Среди всех этих простоволосых девок он похож на подвыпившего провинциального нотариуса. Но вы, как я вижу, без ума от этих картин. Если б я знал, что они вам так понравятся, я бы всех подряд выпотрошил, чтобы вам поточнее ответить. А впрочем, из-за живописи Эльстира не стоит ломать себе голову – это не “Источник” Энгра[379] и не “Дети Эдуарда”[380] Поля Делароша. Посмотришь: да, тонкая наблюдательность, занятно, в парижском духе, – посмотришь и пойдешь дальше. Чтобы смотреть картины Эльстира, не надо быть эрудитом. Я понимаю, что это эскизы, но и эскизы-то недостаточно мастерски сделаны. Сван имел нахальство предложить нам приобрести “Пучок спаржи”. Пучок этот даже пробыл у нас несколько дней. На картине ничего нет, кроме пучка спаржи, точно такой, какую вы сейчас едите. Но я не стал есть спаржу господина Эльстира. Он запросил за нее триста франков. Триста франков за пучок спаржи! Красная ей цена – луидор, даже в начале сезона! Ее не угрызешь. Когда он к таким вещам прибавляет людей, в этом есть что-то отвратное, унизительное для человека, мне это претит. Как вы с вашим тонким вкусом, с вашим глубоким умом можете любить Эльстира?
– Не понимаю, что вас тут удивляет, Базен, – заговорила герцогиня; ей бывало неприятно, когда кто-нибудь дурно отзывался о том, что находилось у нее в доме. – Мне далеко не все нравится у Эльстира. Что-то лучше, что-то хуже. Но в любой его вещи виден талант. И как раз те картины, что я приобрела, изумительно хороши.
– В этом жанре, Ориана, мне в тысячу раз больше нравится этюдик Вибера,[381] который мы с вами видели на выставке акварелистов. Если хотите, это пустячок, кажется, и смотреть-то не на что, но какая хватка в каждой мелочи: исхудавший, грязный миссионер перед изнеженным прелатом, играющим со своей собачкой, – да это целая поэма, столько здесь тонкости и даже глубины!
– Вы как будто знакомы с Эльстиром? – обратилась ко мне герцогиня. – Он человек приятный.
– Он умен, – сказал герцог. – Когда с ним разговариваешь, то не перестаешь удивляться, почему у него такие пошлые картины.
– Он не просто умен, он даже довольно остроумен, – заметила герцогиня с видом дегустатора, который знает в этом толк.
– Он, как я слышала, начинал писать ваш портрет, Ориана? – спросила принцесса Пармская.
– Да, в красных, как рак, тонах, – ответила герцогиня Германтская, – но потомки его за это не поблагодарят. Ужас! Базен хотел разорвать портрет.
Эту фразу герцогиня Германтская повторяла часто. Но ее мнение о портрете менялось: “Вообще я не люблю его картины, но когда-то он прекрасно написал мой портрет”. Обыкновенно одно из этих суждений герцогиня высказывала тем, кто заговаривал с ней о ее портрете, а другое – тем, кто не говорил с ней о нем и кому ей хотелось сообщить, что он существует. Первое подсказывалось ей кокетством, второе – тщеславием.
– Сделать что-то ужасное из вашего портрета? Но тогда, значит, это не портрет, это клевета. Я и кисть-то держать в руках как следует не умею, но, мне кажется, если б я писала вас, воспроизводя только то, что я вижу, у меня получился бы шедевр, – с наивным видом произнесла принцесса Пармская.
– Вероятно, он видит меня так, как я сама себя вижу, то есть непривлекательной, – сказала герцогиня, придав своему лицу грустное, скромное и ласковое выражение, которое, как ей представлялось, должно было показать ее совсем не такой, какой ее написал Эльстир.
– Этот портрет должен понравиться герцогине де Галардон, – сказал герцог.
– Потому что она ничего не понимает в живописи? – спросила принцесса Пармская; ей было известно, что герцогиня Германтская от всей души презирает свою родственницу. – Но она очень добрая женщина, правда?
Герцог изобразил на своем лице полное изумление.
– Ах, Базен, разве вы не видите, что принцесса шутит с вами? (Принцесса и не думала шутить.) Она не хуже вас знает, что Галардонка – старая злыдня, – проговорила герцогиня Германтская, чей словарь, состоявший почти сплошь из старинных выражений, был вкусен, как блюда, описание которых можно найти в прелестных книгах Пампила,[382] блюда, которые теперь в диковинку и в которых желе, сливочное масло, сок и фрикадельки – все настоящее, без малейшей примеси, даже соль для них доставляется из бретонских соляных копей. Выговор герцогини и выбор слов свидетельствовали о том, что ее разговорная речь в основе своей Германтская; этим герцогиня резко отличалась от своего племянника Сен-Лу, чья речь изобиловала новыми мыслями и выражениями. Когда ты увлечен идеями Канта, когда тебя берет за сердце тоска Бодлера, трудно бывает писать изысканным французским языком эпохи Генриха IV – таким образом, самая чистота языка герцогини указывала на ее ограниченность, на то, что ее разум и чувство были закрыты для каких бы то ни было новшеств. Я же любил ум герцогини Германтской именно за то, что он отвергал (а он отвергал как раз предмет моих мыслей), и за то, что, отвергая, уберегал; я любил ту пленительную его силу, какой обладает гибкое тело, не надорванное изнурительными размышлениями, душевными тревогами и нервными потрясениями. Ее ум, гораздо более ранней формации, нежели мой, был для меня равнозначен тому, чем было для меня шествие по берегу моря девушек из стайки. В герцогине Германтской я ощущал прирученную, укрощенную любезностью, уважением к духовным ценностям энергию и обаяние жестокой девочки-аристократки из окрестностей Комбре, которая с детских лет ездит верхом, перебивает позвоночник кошкам, выкалывает глаза кроликам, и хотя она так и осталась олицетворенной добродетелью, но могла бы быть, – столь элегантной была она еще недавно, – одной из самых обольстительных любовниц князя де Сагана. Но она не способна была понять, чего я в ней ищу, – а искал я в ней обаяние имени Германт, – и что я в ней нашел, а нашел я в ней совсем немного: черты германтской провинциальности. Так, значит, наши отношения были основаны на недоразумении, которое не могло не выясниться, как только она осознала бы, что преклоняюсь я не перед довольно незаурядной женщиной, какой она себя считала, а перед самой обыкновенной, очаровывавшей помимо своей воли? Недоразумение вполне естественное, и оно всегда будет возникать между юным мечтателем и светской женщиной, но оно не даст ему покоя до тех пор, пока он не познает тщеты своего воображения и не примирится с неизбежным разочарованием, не примирится с разочарованием, которое принесут ему отношения с людьми, театральные впечатления, путешествия, не примирится даже с разочарованием в любви.
Герцог Германтский сказал (в связи со спаржей Эльстира и с той, что была подана после цыпленка под грибным соусом), что зеленую спаржу, которая выросла на свежем воздухе и по поводу которой литератор, подписывающийся Э. де Клермон-Тонер,[383] любитель кудрявого слога, так смешно выразился, что “в ней нет волнующей твердости, свойственной ее сестрам”, надо есть вместе с яйцами. “Одному нравится то, другому – другое, – возразил граф де Бреоте. – В Китае, в Кантонском округе, самое изысканное блюдо, какое могут вам предложить, – это совершенно тухлые яйца овсянки”. Граф де Бреоте, автор статьи о мормонах,[384] появившейся в “Ревю де Де Монд”, бывал только в самых аристократических кругах, но в таких, о которых шла молва, что это круги просвещенные. Если он более или менее часто бывал у какой-нибудь дамы, это означало, что у нее салон. Он притворялся, что ненавидит высший свет, и внушал каждой герцогине порознь, что хочет бывать у нее в доме только ради ее ума и красоты. И ему удавалось всех в этом убедить. Всякий раз, когда граф де Бреоте скрепя сердце давал согласие прийти на званый вечер к принцессе Пармской, он, чтобы было не так скучно, созывал их всех и таким образом оказывался в кругу своих близких знакомых. Чтобы о нем больше говорили как о человеке интеллигентном, чем как о человеке светском, граф де Бреоте, руководствуясь правилами Германтов, когда в Париже самые балы, отправлялся с элегантными дамами в длительные путешествия с общеобразовательными целями, а если какая-нибудь снобка, то есть женщина, еще не завоевавшая себе положения в обществе, появлялась всюду, он наотрез отказывался с ней знакомиться, отказывался ей представляться. Его ненависть к снобам проистекала из его снобизма, но она вселяла в людей наивных, то есть во всех людей, уверенность, что он далек от снобизма.