Толстой Сергей Николаевич
Шрифт:
Отряды молодежи обходили улицы, подбирая мертвых. Они входили в подъезды, поднимались по лестницам, проникали в комнаты. Эти молодые «монатти» в большинстве своем были студентами. Многие из них прибыли из Берлина, Мюнхена и Вены, другие были депортированы из Бельгии, из Франции, из Голландии или из Румынии. Многие еще недавно были богатыми и счастливыми, обитали в отличных домах, выросли среди роскошной мебели, старинных картин, книг, музыкальных инструментов, драгоценного серебра и хрупких безделушек, теперь они, погибая, тащились по снегу, с ногами, опутанными лохмотьями, в изодранной в клочья одежде. Они говорили по-французски, по-цыгански, по-румынски или на нежном немецком Вены. Это были молодые интеллигенты, воспитанные в лучших университетах Европы. Они были оборваны, голодны; их пожирали паразиты; они были покрыты наболевшими следами ударов и оскорблений, страданий, вынесенных в концентрационных лагерях и во время их страшной одиссеи в Вене, Берлине, Мюнхене, Париже, Праге или Бухаресте, вплоть до варшавского гетто, но прекрасный свет озарял их лица; в их глазах светилась воля, юношеская воля к взаимопомощи, стремление облегчить остальным страшное несчастье их народа. И я говорил им, понизив голос, по-французски: «Придет день, вы будете свободны. Вы будете счастливы и свободны». Молодые «монатти» поднимали головы и рассматривали меня, улыбаясь. Потом они медленно поворачивали глаза к черному охраннику, сопровождавшему меня, как тень, и останавливали свой пристальный взгляд на Ангеле с прекрасным и жестоким лицом, Ангеле Священного писания, провозвестнике смерти, и склонялись над телами, распростертыми на тротуарах, сближая свою счастливую улыбку с синими лицами мертвецов.
Они поднимали этих мертвых осторожно, как если бы поднимали деревянные статуи. Они опускали их на повозки, которые везли команды изможденных и оборванных молодых людей, и на снегу, сохранившем отпечатки трупов, оставались также эти желтые пятна, пугающие и таинственные, которые оставляют мертвые повсюду, к чему бы они ни прикасались. Своры костлявых собак приходили, втягивая воздух, и сопровождали сзади траурные процессии и группы оборванных детей, с лицами, хранящими следы голода, бессонницы и страха, собирали в снегу тряпки, клочья бумаги, пустые горшки, кожуру картофеля, — все эти драгоценные обломки, которые несчастье, голод и смерть всегда оставляют на своем пути.
Я слышал порой, как изнутри домов доносилось слабое пение, монотонные жалобы, которые обрывались тотчас же, как только я показывался на пороге. Непередаваемый запах грязи, мокрой одежды, мертвых тел отравлял воздух мрачных комнат, где толпились и жили, сгрудившись, как пленники, старцы, женщины и дети; одни — сидя на полу, другие — стоя, прислонившись к стенам, некоторые — вытянувшись на кучах соломы и бумаги. Больные, умирающие, мертвые были вытянуты на постелях. Все сразу смолкали, глядя на меня и на Ангела, следовавшего за мной. Некоторые продолжали жевать в тишине свой жалкий кусок. Другие — это были молодые люди с лицами исхудалыми и белыми, глазами, увеличенными стеклами их очков — стояли группами у окон и читали. Таков был еще один способ обманывать унизительное ожидание смерти. Порой, при нашем появлении, кто-нибудь поднимался с пола, отделялся от стены или от группы своих сотоварищей, чтобы медленно двинуться нам навстречу, вполголоса говоря по-немецки: «Идемте!»
В гетто Ченстохова также несколькими днями ранее, когда я показался на пороге одного дома, молодой человек, сидевший на полу у окна, встал и приблизился, с таинственно счастливым выражением на лице. Проживший до этого дня в тревожном ожидании, он думал, что, наконец, пришло время, и встречал этот миг, еще недавно ужасавший, как миг освобождения. Все смотрели на него молча; ни одного слова не сорвалось с их губ, ни одной жалобы, ни одного крика, даже когда я слегка оттолкнул рукой молодого человека, улыбаясь, и сказал ему, что я пришел не за этим, что я не агент Гестапо, что я даже не немец. Я улыбался ему и в то же время слегка его отталкивал, но видел, как постепенно на его лице возникало выражение разочарования; на него возвращалась та тревога, которую мой приход заставил исчезнуть на несколько мгновений. Равно и в Кракове, когда я однажды побывал в гетто и поднялся на порог одного дома, тощий молодой человек, с влажным лицом, весь закутанный в шаль отталкивающе грязную, до того читавший в углу комнаты, поднялся при моем появлении. Так как я спросил его, что за книгу он читает, он показал мне обложку; это был томик писем Энгельса. Тем временем он заканчивал свои приготовления к уходу: зашнуровал свои ботинки, заправил в них изношенные тряпицы, служившие ему носками, и искал рукой воротник своей рубашки, истрепанной в лохмотья под лацканом своего пиджака. Он кашлял и прикрывал при этом рот своей жалкой рукой. Обернувшись, он сделал приветственный знак людям, находившимся в комнате, которые все пристально на него смотрели в полном молчании. Он был уже на пороге, когда внезапно сделал полный оборот, снял свою шаль и заботливо уложил ее на плечи старушки, сидевшей на убогом ложе; после этого он присоединился ко мне на площадке. Он не хотел верить, когда я сказал ему, улыбаясь, чтобы он возвратился обратно. Когда я вспоминал позже о том, что он, прежде чем выйти, освободился от своей шали, мне пришли на память два еврея, совершенно голых, которых я встретил в гетто однажды утром; они шли между двух эсэсовцев. Один из них был бородатый старик, другой — еще ребенок (ему могло быть самое большее шестнадцать лет). Когда я рассказал об этой встрече губернатору Кракова Вехтеру, тот мило ответил мне, что когда Гестапо приходит за ними, многие евреи раздеваются и оставляют свою одежду родным и друзьям, потому что эта одежда больше им не понадобится. Они шли, голые, под снегом, в это леденящее зимнее утро, терпя холод, режущий как бритвенное лезвие — было тридцать пять градусов ниже нуля.
Тогда я обернулся к Черному Ангелу и сказал ему: «Идемте!» Я следовал по тротуару, бок о бок с черным охранником, с его прекрасным лицом, взглядом светлым и жестоким, и лбом, сжатым стальной каской; мне казалось, что я иду рядом с Ангелом Израиля, и ежеминутно ожидал, что он остановится и скажет: «Мы пришли». Я думал об Иакове [235] , о его борьбе с Ангелом [236] . Дул ледяной ветер, цвет которого напоминал цвет лица мертвого ребёнка. Уже опускался вечер; день умирал вдоль стен, подобный больной собаке.
235
Иаков (Израиль) — в библейской истории младший из двух сыновей-близнецов Исаака и Ревекки. Откупил у брата Исава право первородства за чечевичную похлебку и хитростью получил благословение Исаака как первородный сын (двенадцать сыновей Иакова считались родоначальниками двенадцати израильских иудейских племен). Бог одобрил Иакова в Маханаиме — его встретили ангелы Божьи. Но по мере приближения к отечеству он ощущал в душе страх. Близ потока Навок во время ночи он выдержал таинственную борьбу с Богом, получил новое имя Израиль (Богоборец), (из Библии Бытие. Гл. XXXII. «и боролся Некто с ним до появления зари»). (Примеч. сост.).
236
Ангелы — династия византийских императоров в 1185–1204, основатель Исаак II; в 1204–1318 династия правителей Эпирского государства. (Примеч. сост.).
В то время, как мы спускались по Налевской улице, чтобы покинуть запретный город, на углу одной улицы мы наткнулись на маленькое молчаливое сборище. Среди толпы, в молчании, дрались две молодые девушки, вырывая друг у друга волосы и царапая лица. При нашем внезапном приближении толпа рассеялась, и обе девицы оставили друг друга в покое. Одна из них подобрала что-то с земли (это была сырая картофелина) и ушла, вытирая обратной стороной руки кровь, испачкавшую ее лицо. Другая смотрела на нее, не двигаясь, приводя в порядок свои волосы и поправляя кое-как свою измятую и изорванную одежду. Это была бедная девушка, бледная и худенькая, впалогрудая, с глазами, полными голода, целомудрия и стыдливости. И… вдруг… она мне улыбнулась.
Я покраснел. У меня не было ничего, чтобы ей дать. Я хотел бы помочь ей, что-нибудь ей подарить, но в моем кармане было только немного мелочи, но от одной лишь мысли предложить ей деньги мне становилось стыдно. Я не знал, что делать, я оставался стоять перед ее улыбкой, не зная ни что мне делать, ни что сказать. Наконец, я сделал над собой усилие и протянул руку, чтобы дать ей несколько бумажек по десять злотых, но девушка побледнела, остановила мою руку, сказала мне, улыбаясь: «Дзенькую бардзо» (спасибо), и, медленно отталкивая мою руку, с улыбкой посмотрела мне в глаза, потом круто повернулась и ушла, поправляя свои волосы.
В это время я вспомнил, что у меня в кармане была сигара, прекрасная гаванская сигара, которую дал мне вице-губернатор Радома доктор Эген. Тогда я побежал за ней, догнал ее и дал ей сигару. Девушка посмотрела на меня, видимо колеблясь, покраснела и взяла сигару, но я понял, что она приняла ее лишь затем, чтобы доставить мне удовольствие. Она ничего не сказала, она даже не поблагодарила меня; она удалилась медленно, не оборачиваясь, со своей сигарой в руке. Время от времени она подносила эту сигару к лицу, чтобы понюхать ее, как будто я дал ей цветок.