Вход/Регистрация
Обретенное время
вернуться

Пруст Марсель

Шрифт:

Если речь идет, к примеру, о неточном языке самолюбия, то коррекция неискреннего внутреннего монолога (что чем дальше, тем больше отклоняется от исходного впечатления), еще не совпав с прямой, исходящей из впечатления, сильно затруднена, поскольку ей противится наша леность; однако бывают и другие случаи, когда речь идет о любви, когда это исправление становится мучительным. И приводя обратно к истине нашу напускную безучастность, негодование от ее лжи (столь, впрочем, естественной, столь похожей на то, что практикуем мы сами), — короче говоря, те слова, которые безостановочно, всякий раз, когда мы несчастны или нам изменяют, мы произносим не только любимому человеку, но даже, в ожидании встречи с ним, без конца повторяем себе, подчас вслух, — в тишине комнаты, взорванной чем-то подобным: «Нет, все-таки подобные поступки просто невыносимы», или: «Я хотел бы встретиться с тобой в последний раз и я не отрицаю, что это принесет мне страдание», — приводя все это обратно, к истине, которую мы ощущаем и от которой все это так далеко ушло, мы прощаемся с самыми дорогими иллюзиями, созданными в одиночестве, пока мы лихорадочно обдумывали письма и новые ходатайства, нашей страстной беседой с собой.

Даже наслаждаясь произведениями искусства, которые привлекают нас, так или иначе, новыми впечатлениями, мы, за невыразимостью, как можно скорее отбрасываем само впечатление, и ухватываемся за все то, что принесет нам удовольствие, еще не прояснив его, и болтаем об этом с прочей любительской публикой, что не сложно, потому что мы говорим с ними о чем-то общем, исключив личный корень частного впечатления. В те минуты, когда мы с абсолютной отстраненностью наблюдаем за природой, людьми, думаем о любви и самом по себе искусстве, оттого, что впечатление сдвоено, одной частью скрыто в самом предмете, а другой половинкой, единственно доступной нашему разумению, продолжено в нас самих, мы торопливо пренебрегаем этой второй, за которую только и можем ухватиться, и останавливаем внимание на первой, хотя мы не можем ее усилить, потому что она целиком снаружи; впрочем, она ничем нас не тяготит: слишком уж тяжела попытка разглядеть бороздку, думаем мы, прошедшую в душе, когда мы смотрели на боярышник или церковь. И мы наслаждаемся симфонией, снова и снова возвращаемся к церкви, — в этом стремительном бегстве от нашей жизни, именуемом эрудицией, осознать природу которого у нас не хватает духа, — пока не станем сведущи, как ученейшие музыковеды и археологи. Сколь многие этим довольствуются, не выводя ничего из своих впечатлений, и стареют, бессильные и неудовлетворенные, будто соблюдая целибат, наложенный Искусством! Они страдают, как девственницы и ленивцы; их исцелило бы плодоношение и работа. Произведения искусства возбуждают их сильнее, чем настоящих художников, и их экзальтация, не будучи плодом тяжкого пути вглубь, оканчивается внешними проявлениями, — их речи распалены, лицо багровеет; они думают, что совершают деяние, воя до потери голоса «браво, браво» после исполнения любимого концерта. Эти симптомы не побуждают их прояснить природу чувства, она им неизвестна. Однако, за невостребованностью, она взвинчивает даже самые спокойные разговоры, она дергает их руки, головы, лицевые мышцы, — стоит им только заговорить об искусстве. «Я вчера слушал концерт, и меня, ей-богу, не зацепило. Но тут начался квартет. И, мать честная, пошло такое (лицо любителя в этот момент тоскливо и беспокойно, словно он почувствовал: „Паленым тянет, искры летят — пожар, пожар!“)! Елки-палки, все это кошмарно и, ей-богу‚ плохо написано, но квартет — великолепен, и, конечно, это не для всех». Сколь бы все это не было смешно, чем-то это, однако, показательно. Это первые шаги природы на пути к художнику, бесформенные и неприспособленные к жизни, как первые животные, которые предшествовали сегодняшним видам, которым не суждено было дожить до наших дней. Слабовольные, бесплодные любители, они должны вызывать в нас то же умиление, как первые самолеты, еще не способные покинуть землю, но скрывавшие пусть и не тайную возможность, оставшуюся нераскрытой, но тягу к полету. «И, старина, — добавляет любитель, взяв вас под руку, — восемь раз я уже его слушал, и так думаю, что не последний». И правда, поскольку питательная основа искусства ими не усваивается, нужда в художественных радостях постоянна, — они страдают булимией и им не ведомо насыщение. Так они и ходят аплодировать, долго, беспрерывно, на то же сочинение, сверх того полагая, что своим присутствием на концерте они осуществляют какой-то долг, деяние, как иные — своим присутствием на совете директоров, на похоронах. Потом появятся новые, и даже совсем непохожие сочинения, будь то в литературе, живописи или музыке. Ибо способность изобретать идеи и системы, в особенности усваивать их, всегда встречалась чаще, даже среди тех, кто творит, чем подлинный вкус, но она стала повсеместной с тех пор, как расплодились обозрения и литературные газеты (и с ними искусственные вакансии писателей и артистов). Вот и выходит, что лучшее, умнейшее, бескорыстнейшее юношество в литературе ценит произведения с высокой моральной, социологической и даже религиозной значимостью. Они вообразили, что именно в этом критерий ценности произведения, тем самым обновляя ошибку Давидов, Шенаваров, Брюнетьеров [155] и т. д. Берготу, самые красивые фразы которого требовали несколько более глубокого погружения в себя, они предпочитали писателей, которые казались им более глубокими только потому, что писали хуже. Его усложненный стиль предназначен для светской публики, говорили демократы, тем самым оказывая свету незаслуженную честь. Но как только рассудочная натура принимается за суждения о произведениях искусства, больше нет ничего незыблемого, определенного, и можно доказывать что угодно. Тогда как талант есть благо самоценное и универсальное, и на наличие его, под преходящими модами мысли и стиля, на которых при сортировке авторов и основывается критика, должно обращать внимание прежде всего. Исходя из безаппеляционности своей школы, афишируемого презрения к предшествующей, критики называют пророком писателя, у которого нет ни одной новой идеи. Они заблуждаются так часто, что писателю остается только предпочесть ей суд большой публики (если бы последняя не демонстрировала свою неспособность понять то, что художник пытал в неведомом ей порядке поисков). Ибо между инстинктивной жизнью публики и талантом большого писателя больше сходства (ведь талант — это благоговейно прислушивающийся инстинкт, — инстинкт усовершенствованный и осознанный среди тишины, опустившейся на все остальное), чем с поверхностным разглагольствованием и изменчивыми принципами штатных знатоков. Их блудословие обновляется из десятилетия в десятилетие (так как этот калейдоскоп составляют не только общественные слои, но и социальные, политические и религиозные идеи, приобретающие мгновенный размах благодаря преломлению в широких массах, — однако ограниченные, несмотря на то, кратостью жизни идей, новизна которых может обольстить лишь нетребовательные к доказательствам умы). Так сменялись партии и школы, притягивая к себе всегда одних и тех же людей посредственного ума, обреченных на пристрастья, от которых уберегли бы себя умы более разборчивые, более щепетильные по части доказательств. К несчастью, первые только полоумны [156] , и им необходимо продолжаться в каком-нибудь действии, — стало быть, они активней высоких умов, они притягивают к себе толпу и служат причиной не только дутых авторитетов и ни на чем не основанного пренебрежения, но также гражданской и внешней войны, хотя немного пор-рояльской самокритики могло бы нас от нее уберечь.

155

Жак Луи Давид (1748-1825) — французский художник, гражданин своей страны и ее истории. Поль Шенавар (1807-1895) — фр. худ. Фердинанд Брюнетьер (1849-1906) — критик, историк, теоретик, издатель Revue des Deux Mondes с 1893 по 1906.

156

То есть, они не извлекают впечатление из предмета. Ниже: пор-рояльская самокритика. Пор-Рояль — женский монастырь недалеко от Парижа, центр янсенистской деятельности. Самокритика здесь отсылает не только к Паскалю, но и к Антуану Арно, согласно которому в основе всех языков лежит единая идеальная логическая схема, которую не ведают опасные и полоумные деятели; наверное, этот отрывок подразумевает русские события.

Наслаждение, которое вызовет в высоком уме, в подлинно живом сердце прекрасная мысль какого-нибудь автора, конечно, вполне нормальное явление, но сколь бы ни утончен был этот человек, что найдет в такой мысли что-то свое (а сколько их наберется за двадцать лет?), его самого она до такой степени умаляет, что он попросту становится чужой мыслью. Если он изнемог, пытаясь снискать любовь женщины, которая принесла ему только несчастье, и даже не добился, несмотря на свои многолетние удвоенные усилия, одного свидания с нею, то вместо того, чтобы попытаться выразить страдания, опасность, которую он избежал, он без конца перечитывает, подводя под нее все приходящие на ум слова и волнующие воспоминания, мысль Лабрюйера: «Подчас люди желают любить, но удача им не сопутствует, — они устремляются к поражению и не могут его найти; если можно так выразиться, они вынужденно остаются свободными». Подразумевал ли афоризм, для писавшего его, то же чувство, или другое (чтобы оно было тем же, и это было бы более красиво, следовало бы поставить «быть любимыми» вместо «любить»), — ясно, что наш чувствительный эрудит оживляет эту мысль и раздувает ее значение, пока она не лопнет; он перечитывает ее, преисполняясь радостью, потому что находит ее и истинной, и прекрасной, — но ничего своего туда, вопреки всему, он не добавил, и остается только мысль Лабрюйера [157] .

157

…Лабрюйера — «Характеры», «О сердце», 16.

Да и что, собственно, может стоить эта опись наблюдений, ведь только за мелочами, отмечаемыми ею, кроется действительность (величественность в далеком шуме аэроплана, в силуэте колокольни Св. Илария, прошлое во вкусе мадлен и т. п.), и пока мы ее не высвободим, они ничего не значат.

Постепенно сохраненная памятью цепочка неточных выражений, в которой ничего не осталось от реально пережитого, начинает воздействовать на нашу мысль, жизнь и действительность; эту-то ложь и воссоздает так называемое «реалистичное» искусство, простоватое, как жизнь, — бессмысленный, лишенный красоты повтор того, что видели глаза, подметил ум, такой пустой и скучный, что поневоле спрашиваешь себя, где же автор, предавшийся этому занятию, нашел радостную моторную искру, пустившую в ход, продвинувшую его дело. Величие настоящего искусства — это не дилетантская игра, как говорил г-н де Норпуа, это обретение, воссоздание и познание реальности, — несхожей с той, в которой мы живем, и из которой мы все более и более устраняемся, когда наше условное, подменяющее ее познание становится медлительней, герметичней, — реальности, которую мы можем так и не узнать до смерти, реальности, которая и есть наша жизнь. Настоящая жизнь, в конце концов открытая и проясненная, следовательно, единственно реально прожитая жизнь — это литература. В определенном смысле, эта жизнь постоянна, она присуща всем людям, равно художнику. Однако она не видна им, потому что они не пытаются ее прояснить. И их прошлое завалено бесчисленными повторами, по-прежнему бесполезными, потому что их не «разъяснил» разум. Это наша жизнь — но также и жизнь других; ибо стиль для писателя, подобно цвету для живописца, дело не столько техники, сколь видения. Стиль — это откровение (оно невозможно прямыми и осознанными средствами) о качественной разнице в том, как проявляется мир, и она осталась бы вечным секретом каждого человека, если бы не существовало искусства. Только благодаря искусству мы можем выйти за свои границы, узнать, что видели в мире другие люди, — в мире несхожем, картины которого так и остались бы для нас неведомы, как лунные пейзажи. Благодаря искусству вместо одного мира мы видим множество, и сколько было самобытных художников, столько в нашем распоряжении миров, разнящихся между собой еще сильней, чем миры, летящие по вселенной, и много веков спустя после того, как затух источник, откуда они изошли, будь то Рембрандт или Вермеер, они еще светят нам своими неповторимыми лучами.

Работа художника, то есть попытка усмотреть за материей, за опытом, за словами нечто иное, противоположна тому труду, который ежесекундно на протяжении жизни, стоит отвлечься от себя, проделывает себялюбие, страсть, интеллект и привычка, накапливая поверх подлинных впечатлений, тем самым полностью перекрывая их, номенклатуру и практические устремления, ошибочно сочтенные нами жизнью. В целом, только это запутанное искусство и можно назвать живым. Только оно сможет проявить для других и показать нам самим внутреннюю жизнь, «наблюдению» не поддающуюся, — ее видимые проявления подлежат переводу, а зачастую и чтению в обратном порядке, трудоемкой расшифровке. И тогда работа, проделанная самолюбием, страстью, подражательным духом, абстрактным интеллектом, привычками, будет уничтожена искусством, пустившимся в обратный путь, вернувшимся к глубинам, где погребена неведомая нам реальность, — искусство заставит нас найти ее. Какой соблазн — воссоздать подлинную жизнь, освежить впечатления! Но это требует отваги самого разного рода, даже отваги чувственной. Прежде всего, надо расправиться с иллюзиями, которыми мы дорожим больше всего, оставить веру в объективность сотворенного собственными силами, и вместо того, чтобы сотый раз баюкать себя словами «Как она была мила», прочесть наперекор: «Поцеловав ее, я получил удовольствие». Конечно, то, что я испытал в часы любви, испытывают все люди. И это так, но чувства подобны негативам, они кажутся черными, пока мы не поднесем их к лампе, — то есть, нам нужно смотреть их наизнанку; чувство неведомо нам, пока мы не довели его до ума. Только тогда, когда разум разъяснил его, интеллектуализовал, мы, хотя и с большим трудом, сможем различить облик прочувствованного. И я понял, что страдание, испытанное мною впервые с Жильбертой, оттого, что наша любовь не разделена внушившим ее существом, благотворно. По крайней мере, как метод (ибо наша жизнь слишком коротка, и только в муках, словно возмутившись вечными и изменчивыми колебаниями, наши мысли открывают — как во время бури высокое окно, откуда мы охватываем шторм взором — всю эту упорядоченную законами необъятность, тогда как с другого места мы ее не разглядели бы; ее не увидеть в блаженном покое, может быть, только величайшие гении могут рассчитывать на это волнение постоянно, только они обойдутся без скорбных потрясений; но не обязательно, что широкая и размеренная поступь их радостных произведений свидетельствует о счастливой жизни, — вполне возможно, что напротив, их жизнь полнилась скорбями). Дело в том, что если мы любили не только какую-нибудь Жильберту (а она принесла нам столько страданий), то это не оттого, что мы любили еще и какую-то Альбертину; любовь — это частица души, более длительная, чем разнообразные «я», умиравшие одно за другим со своим эгоистическим желанием сохранить это чувство; эта частица, сколько бы зла (зла, впрочем, полезного) она не принесла нам, должна отъединиться от конкретных существ, чтобы восполнить целое и вернуть любовь, понимание этой любви — миру, универсальному духу, а не той или иной, с которыми нам хотелось слиться.

Мне придется заново отыскивать смысл и малейших знаков (Германты, Альбертина, Жильберта, Сен-Лу, Блок и т. д.), потому что привычки отняла его у меня. Ибо, соприкоснувшись с действительностью, чтобы выразить ее, сохранить, мы должны устранить все наносное, с возрастающей скоростью привносимое привычкой. Прежде всего я отбросил бы слова, произносимые скорее губами, чем разумом, все эти шуточки, остроты, всплывшие за разговором, которые мы еще долго потом повторяем себе, — машинальные фразочки, переполняющие сознание ложью; они вызовут у писателя, унизившегося до их записи, легкую улыбку, гримаску, и так испортят, в частности, фразу Сент-Бева; тогда как настоящие книги должны быть детьми не блистательных раутов и болтовни, но темноты и молчания. И так как искусство в точности воссоздает жизнь, вокруг этих истин, которые мы постигли внутри, всегда будет разлита поэзия и радость волшебства, но это — только следы пересеченного нами сумрака и работающий столь же точно, как альтиметр, показатель глубины произведения. (Эта глубина никоим образом не связана с определенной тематикой, как возомнили материалистически духовные романисты; они не могут заглянуть по ту сторону явлений, и все их благородные намерения, подобно добродетельным тирадам, привычным у людей, неспособных на мало-мальски добрый поступок, не мешают нам заметить, что силы их духа не хватило и на то, чтобы избавиться от расхожих недостатков формы, приобретаемых имитацией).

Что касается истин, добытых интеллектом, даже у самых высоких умов, в просветах [158] залитого солнцем простора, их ценность может быть и высока, но контуры их и суше, и площе, и они не глубоки, потому что для того, чтобы достичь их, не были пересечены глубины; потому что эти истины не были воссозданы. Часто писатели, по наступлении определенного возраста, когда их больше не посещают волшебные откровения, пишут только силами рассудка, и последний набирает все большую мощь; потому-то их зрелые книги сильней, чем книги молодости, — но в них нет уже того бархата.

158

Просветы — claire-voie — выше уже упоминались в таком контексте : «…а ведь уже в Комбре я внимательно отмечал в душе образ, настоятельно требовавший его заметить, — облако, треугольник, колокольню, булыжник, — и чувствовал, что под этими знаками таится нечто совершенно отличное, что я должен постараться раскрыть и его и выраженную им мысль, как дешифруют иероглифические знаки, которые когда-то считали картинками, изображающими предметы. Конечно, эта расшифровка трудна, но только с ее помощью можно прочесть истину. В тех истинах, которые разум выхватывает прямо в просветах залитого солнцем мира, есть что-то не столь глубокое и необходимое, как в истинах, которые против нашей воли вручает нам жизнь во впечатлении, — оно материально, потому что вошло в наши чувства, но мы можем высвободить из него дух».

Однако мне было ясно, что истинами, извлеченными разумом из самой действительности, не должно пренебрегать, потому что они могли бы украсить впечатления, сообщенные нам вневременной эссенцией, общей ощущениям прошлого и настоящего, веществом хотя и не таким чистым, но все же проникнутым духом; впечатления драгоценней, но слишком редки, чтобы произведение искусства могло быть составлено только ими. Я чувствовал, как они бегут ко мне толпами, готовые к делу — истины о страстях, характерах, нравах. Эти мысли обрадовали меня; однако мне вспомнилось, что лишь одна была открыта в страдании, тогда как остальные — в довольно заурядных наслаждениях.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: