Шрифт:
Дворик был маленький, и с точки зрения русского крестьянина, если бы ему вздумалось сюда забраться, — невероятно загроможденный. И хлев, и сарай для сена — все лепилось близко к дому, торчало у самых ворот, а не пряталось на заднем дворе. Дома же были небольшие, но двух- или трехэтажные, с крутыми, почти отвесными лесенками из этажа на этаж. Если самого хозяина не было дома, к гостю выходила его мать — с морщинистым лицом и двумя седыми косичками, торчащими в стороны; говорила тонко: «Дра-астити», принимая его в темноте за русского.
— Ахшам-хаир, — говорил Капиев по-тюркски, — добрый вечер.
И тогда она торопливо поправлялась:
— Хош-гельды! — что означало: «с прибытием, здравствуй, рады, что ты пришел».
Тут же торчала какая-нибудь толстенькая, чумазая Раисат, двух лет от роду, смело поглядывала на гостя, вцепившись в бабушкины длинные шаровары, виднеющиеся из-под платья.
Его вели на второй этаж, где вдоль всей стены шла как бы широкая лежанка, застеленная ковром. На ней его усаживали и кормили кислым молоком с черным, тонким, без дрожжей испеченным чуреком.
Если дома оказывался хозяин, быстро заснуть не удавалось. Он принимал гостя преувеличенно шумно, охотно показывая свою власть над женщинами в доме. Капиев хмурился, темнел от раздражения.
Как-то в одной сакле хозяйка сидела у очага, спиной к двери, и не заметила, как вошел со двора муж. «Он толкнул ее носком сапога в зад.
— Встань! Бесстыжие пошли нынче жены. А, задом к гостям садятся!»
Это он говорил, уже обращаясь к Капиеву, оправдываясь, конечно, не за себя, а за жену.
Наконец гостя все-таки отводили в кунацкую, стелили на пол еще один палас — тонкий, не ворсистый ковер с поперечными полосами узора, иногда на палас клали даже тюфяк, и его еще молодое тело, разбитое дорогой, тонуло в тощем тюфяке, как в перине, мгновенно погружаясь в сон.
Рано утром, выходя из аула, он видел солнце, встающим снизу — будто шар начинал взлетать откуда-то из глубин, и становилось жутко.
Путешествуя по аулам, Капиев, как всегда, делал в своем блокноте зарисовки. В августе 1937 года зарисовал он каменный мост в ауле Ахты — с замечательно ровной кладкой, с пущенным поверху орнаментом. Мост этот, в четырнадцать с половиной метров длиной и около одиннадцати высотой, был предметом гордости жителей аула. Его на месте прежнего деревянного выстроил лет десять назад мастер Идрис Шамхалов, лезгин из аула Кака — с помощью одного лишь зубила и молотка. А научил его такой обработке камня другой, бакинский мастер — Бейдулла Эмир Алиев…
Путешествуя по аулам, Капиев по-прежнему делал и записи.
Можно было бы увидеть в его дневниках повторяющиеся мотивы, мысль, настойчиво обращающуюся к похожим фактам.
Это была мысль о мастерах — каменщиках или поэтах. Обычная горестность их судеб волновала его.
В его записных книжках есть рассказ, услышанный, может быть, от кого-то из стариков, с которыми он встречался в горах.
Некий весьма искусный мастер за три года неустанного труда смастерил из одних только финиковых косточек замечательной красоты столик.
Он понес его хану, думая, что хан, тронутый таким искусством, подарит ему что-нибудь равноценное.
«Но хан, едва удостоив столик взглядом, велел бросить его в чулан, а мастеру дать пять рублей. Весьма оскорбленный этим, мастер отказался от денег, сказав, что он дарит столик просто так, от души, и печально поплелся домой».
Ему встретился путник и уговорил его рассказать о своей беде. Мастер рассказал про обиду, которую нанес ему хан.
«Да, — сказал путник задумчиво, — теперь не ценят настоящих мастеров, теперь всюду невежды и мастерам истинным нет удачи…
— А ты что, тоже мастер? — спросил бедняк.
— О да, конечно!
— Что ж ты делаешь?
— Я делаю дырки на шумовках и ситах, — ответил гордо путник».
И тогда, оскорбленный этим еще больше, мастер обнажил свою саблю «и одним ударом начисто сбрил путнику правый ус.
…Когда хан выслушал жалобу пострадавшего, он потребовал к себе мастера. Его привели.
— Сможешь ли ты и второй ус сбрить ему так же ловко? — спросил он.
Мастер вместо ответа обнажил саблю и одним взмахом начисто сбрил путнику и левый ус до волоска.
— Вот это искусство! — воскликнул хан и велел тотчас же дать мастеру пятьсот рублей. — По достоинству я оценил тебя лишь теперь, — сказал хан. — Здорово ты бреешь. Молодец!»
Судьба мастеров — непонятых, униженных властью — не уходит из его памяти. Привычные слова «интерес к истории родной страны» ничего не скажут.
Это не было «интересом» — это было постоянное, непреходящее ощущение столетий, толпящихся за спиной. Это были туманные лица неизвестных, давно умерших певцов, сложивших с детства, с юности знакомые ему песни.