Шрифт:
Два или три раза за эти годы мать брала его с собой в Кумух.
…Скрипели колеса арбы, арба клонилась на повороте, они въезжали в аул.
Все решительно было здесь иначе, чем на равнине. Горы подступали к аулу вплотную, и каменистые улочки шириною в ладонь карабкались почти отвесно вверх. Ослик с исколотым задом — его подгоняют, тыкая острой палкой, — с трудом проходил между саклями, и казалось, можно перепрыгнуть прямо со своего дома на плоскую кровлю соседа. «Где у одного двор — там уже у другого крыша».
Возились в горячей пыли грязные аульские собаки. Старухи собирали прямо в подолы коровий помет, чтобы слепить из него круглые, как чуреки, узорные кизяки и зимними вечерами топить ими свой очаг. Опираясь на посохи, брели на кладбище старики поминать умерших. Мутными, воспаленными глазами смотрели они на каменные плиты с вязью арабских надписей — суровые мусульманские надгробья. Памятники торчали по склону стоймя, слегка наклонясь от времени, и мальчику показалось, что они, спотыкаясь, как люди, бегут с горы.
Пронзительный заунывный крик пронесся с того конца аула и замер. Еще раз, и другой раз, все жалобней и настойчивей. Молили о помощи, заклинали.
— Аллах акбар! (Аллах превелик!) — выкрикивал-пел муэдзин, призывая правоверных к молитве. Азан — так называлось это его пение. Муэдзин был слеп. Всегда выбирали для этой цели слепого — чтобы с высокого минарета не мог он подглядеть тайн дворов и террас, наглухо отгороженных от улицы.
Мужчины выходили из всех дворов, торопились к мечети. Можно было молиться и дома, и в любом месте, где застанет тебя азан, кроме могил и мест нечистых. И старик, который привез их, слез с арбы, бросил прямо на дорожную пыль свою шубу шерстью вверх, встал на нее (чтобы не коснуться случайно овечьего помета или другой какой-нибудь грязи), прошептал: «Аллах акбар», склонился, коснулся ладонями колен, опустился на колени, присел на пятки и замер надолго.
Пять ежедневных молитв обязательны для всякого взрослого и находящегося в здравом уме мусульманина. И когда молится он на заре, повернувшись лицом к югу, где последняя звезда угасает над спящим еще аулом, и холодный воздух забирается под ворот бешмета, то это называется «аль фаджр». И когда солнце накалит камни так, что воздух дрожит над саклей и над стенами двора, — то это полдневная молитва «салят аз-зухр». Когда же жар начинает спадать, а скот еще не пригнали, — это молитва «салят аль-аср». И когда солнце уходит спать в ущелье — это вечерний намаз, «салят аль-магриб». И в полной тьме или при свете луны, которая нигде не сияет так ярко, как над горами, совершает мусульманин последний намаз — «салят аль-иша».
И это еще не так много, если вспомнить, что сначала Магомет получил у аллаха предписание молиться по пятьдесят раз в день, и Магомет много раз приходил к аллаху снова, уговаривая его сократить это невозможное для земной жизни число..
Аульские мальчишки окружили Эффенди, плясали в пыли, скалили ослепительные на смуглых, почти черных лицах зубы. На родном ему языке выкрикивали они оскорбительные слова, а один, хохоча, показывал вниз, на ущелье, — мол, спихну!
Сжав кулачки, он скатился с арбы, сбил с одного папаху, стукнул по бритой башке так, что заболели пальцы. Мать молча разняла их и повела его, еще дрожащего от обиды, к дому дяди. Оттуда уже бежали навстречу, всплескивая руками и крича, женщины и девчонки — не голоногие, как в Аргаки, а в длинных шароварах под платьями — двоюродные сестры.
Они с матерью полезли за ними по крутой улице вверх. Улица сужалась на глазах, глухая стена сбоку будто в плечо его подталкивала. И вдруг все ушли в эту стену, и они оказались во дворе. Дом был из камня, двухэтажный, они полезли по какой-то лестнице наверх. Их провели в большую комнату с низким потолком, на стене висел ковер, на нем кинжалы в серебряных ножнах. Это было ему не в новинку — у отца своего он видел еще и не такие красивые вещи.
…Больше всего ему понравилось здесь сидеть на террасе, огибавшей второй этаж. С нее была видна старая крепость на горе напротив аула. Он забывал все вокруг, представляя, как лезут по стене враги, а он сверху сталкивает их прямо в пропасть Потом его все-таки убивали и хоронили с почестями, а над головой ставили высокий камень. И в каждом ауле пели песню, вспоминая славного героя:
Высохнет земля на могиле моей, И меня ты забудешь, моя родная мать, Прорастет могила кладбищенской травой, И перестанут сестры обо мне вспоминать, И слезы высохнут у любимой жены, И по дальним тропам разъедутся друзья, Только ты будешь помнить обо мне, мой сын, Пока не ляжешь рядом мертвый, как и я… [2]Он тер глаза грязными пальцами. Это не о нем — этр уже он сам плакал. Он был и мать, и жена, и сын. Он плакал за всех.
2
Так сам он впоследствии перевел эту песню.
Долго сидеть на террасе, однако же, не стоило. Аульские мальчишки весь день были заняты обычно тем, что лепили из глины небольшие шарики — турши. У каждого из них был припасен еще длинный, сплетенный из шерстяных нитей шнур — урум. Едва наступали сумерки, со всех крыш аула открывалась стрельба: мальчишки закладывали эти шарики в середину сложенного вдвое шнура и что есть силы раскручивали такую пращу над головой, а потом выпускали один конец шнура, и шарик летел куда бог его пошлет. Только свист стоял в синеющем вечернем воздухе. Такой шарик мог угодить куда угодно, и мать поспешно уводила Эффенди с террасы, а он все оглядывался. Он завидовал. В станице ребятам и не за такое надрали бы уши, а здесь им все сходило с рук, жизнь была другая, вольная. Взрослые, например, здесь и пальцем не смели тронуть чужого ребенка — это он приметил быстро.