Шрифт:
Уже позже мы узнали, что фильм «Семеро смелых», поставленный режиссером С. А. Герасимовым, консультировал М. М. Ермолаев, начальник экспедиции в Русскую Гавань в 1932–33 годах. Не приходится поэтому удивляться, что в этом фильме, во многом наивном, немало событий, взятых из жизни той самой экспедиции. Даже в самом названии картины отразилась «правда факта» — в Русской Гавани жили и работали семеро.
Имя М. М. Ермолаева нам встречалось в самых разных арктических журналах на протяжении 30-х годов. Географ, геолог, мерзлотовед и гляциолог, гидролог, геофизик и геохимик — таков неполный перечень специальностей, которыми владел исследователь Арктики М. М. Ермолаев. Геологические и гляциологические работы на Новой Земле и Новосибирских островах, плавания на ледокольных судах в полярных экспедициях, участие (как оказалось, заочное) в Международном геологическом конгрессе 1937 г. Но на первом плане была именно Русская Гавань, станция, организованная под его началом осенью 1932 г. Во время зимовки на Новой Земле Ермолаев проявил истинный героизм, спасая попавшие в беду семьи охотников-промысловиков, русских и ненцев, а также выручив из гибельной ситуации коллегу, германского геофизика Курта Вёлькена, работавшего в составе ермолаевской экспедиции. За это двадцативосьмилетний Михаил Михайлович был награжден орденом Трудового Красного Знамени, его имя прогремело по всей стране.
О дальнейшей судьбе и деятельности М. М. Ермолаева ничего в научных журналах найти мы не смогли. До нашего отъезда-отплытия на Новую Землю оставалось чуть больше месяца, и мы решили отправить Ермолаеву письмо абсолютно наугад, в Ленинград, в Арктический институт. Написали ему о том, что уезжаем в Русскую Гавань, спросили, чем бы он посоветовал нам там заняться, сославшись на журнальные статьи с его авторством. И уже перед самым отъездом получили ответ, начинающийся словами: «Дорогие друзья, мне передали ваше письмо. Вы отправили его на адрес института, в котором я не работал после 1938 года. Старые мои сотрудники почти двадцать лет не знали, жив ли я, и отыскали меня в общем-то случайно…»
Далее Михаил Михайлович давал нам четкие и конкретные советы, призывая вести всесторонние наблюдения за природой, льдами, пресными и солеными, за снегом, особенно на леднике. Вот это-то письмо-напутствие и было нашим единственным руководством к предстоящей работе.
Сборы протекали нервно, в чемоданы и рюкзаки летели самые разные вещи с преобладанием абсолютно лишних. Мы с Наташей цапались из-за каждой мелочи, особенно из-за книг. Она, двадцатитрехлетняя интеллектуалка, желала забрать с собой практически всю их домашнюю библиотеку, включая тридцатитомное собрание сочинений М. Горького. На это я ответил своеобразно: прямо накануне отъезда погрузил почтенного писателя в чемодан, отвез на Кузнецкий мост и оптом продал букинистам, чем поверг в ужас добрейшую Ольгу Григорьевну. Наташа дулась на меня целые сутки, и это в нашей ситуации было непозволительной роскошью.
Моя жена — а я теперь величал ее именно так — прихватила с собой массу записных книжечек, блокнотов, тетрадок, исписанных превосходным, четким и красивым почерком. Наташа всю жизнь делала выписки из книг, особенно поэтических. Среди них меня сразу же поразили стихи, совершенно необычные, невиданные, нечитанные. Имени автора почему-то нигде не значилось, но Наташа и не думала таить его от меня: Марина Цветаева.
Есть у меня отвратительная привычка, свойственная, впрочем, очень многим. Услыхав новое для себя имя (исторический факт, сообщение о нашумевшем событии), я, как правило, тут же начинаю утвердительно кивать — как же, как же, слышал, знавал такого, читывал, кто же этого не знает и т. п. И частенько попадаю впросак, ибо в ходе беседы неизбежно забираюсь в тупик, как бы ни корчил из себя эрудита. Узнав от Наташи абсолютно неизвестную мне фамилию, я не успел состроить умную физиономию, и у меня непроизвольно вырвалось:
— Кто-кто?
Наташа с достоинством ответила, что я не первый и не последний обыватель, слыхом не слыхивавший о гениальной русской поэтессе XX столетия. Впрочем, и она, Наташа, лишь недавно узнала о существовании этой немыслимой женщины, но придет время, и о ней узнают все. В последнем я усомнился, бегло пробежав несколько строк в Наташином блокноте, однако название наиболее крупного произведения, «Поэмы конца», запомнил и даже проникся ощущением, что женщинам вполне может понравиться такое.
А рядом со стихами Цветаевой были совсем другие, и вот они-то по-настоящему ошеломили меня, на всю жизнь запечатлелись в памяти. Это были только-только появившиеся в Москве стихотворения Варлама Тихоновича Шаламова.
Непостижимо! Я не знал Цветаевой, не знал Шаламова, Мандельштама, ведать не ведал о Бунине, Булгакове, Зайцеве, Замятине, лишь краем уха слышал о муже Ахматовой Гумилеве, причем стихов самой Анны Андреевны Ахматовой тоже не читал, хорошо усвоив высказывания товарища Андрея Александровича Жданова о полумонахине-полублуднице (хотя слабо понимал в 1946 году, когда они были произнесены этим погромщиком, значение второго слова). Остается только беспомощно пролепетать: «Такие стояли времена»…
Итак, мы отправились в свадебное путешествие по маршруту Москва — Архангельск — Новая Земля. Возле поезда на Ярославском вокзале было много суеты, веселой и грустной. Едва не опоздала Наташа: мы уезжали каждый из своего дома, поскольку общим пока не обзавелись, ехали на вокзал порознь, сопровождаемые эскортом приятелей, и Наташино сопровождение оказалось не на высоте. Они с грудой вещей очутились на другом перроне, потом мчались сквозь поток людей и едва не опоздали.
Кроме нас с Наташей, на зимовку ехали тем же поездом будущий начальник «Русской Гавани» Михаил Фокин с женой — радисткой Розой и два метеоролога, Володя Королев и Иван Забелин. За плечами Михаила уже были две зимовки по три года каждая, и, в отличие от нас, салажат, возраст он имел солидный, под тридцать. Мы все быстро перезнакомились и ровно через сутки вышли на архангельский перрон бравыми братишечками-полярниками, для которых одинаково привычно перейти и поле, и Баренцево море. И Архангельск, город «доски, трески и тоски», как шутят его пламенные патриоты, встретил нас ласково. Мы бродили по его деревянным тротуарам и мостовым, любовались причудливой и вместе с тем строгой поморской резьбой по дереву, катались на речном трамвайчике по Северной Двине, с восторгом вслушиваясь в уникальный архангельский говорок. Сильнейшее впечатление произвела Бакарица, главный архангельский причал, к которому вставали и от которого отходили морские арктические суда.
В порту Бакарица нас тотчас взяли в оборот — поставили на погрузку судна. Основную работу делали портальные краны, судовые лебедки и члены экипажа, получавшие за свой труд дополнительную зарплату, но и наша дармовая рабочая сила тоже пригодилась. Влившись в матросские бригады, мы закладывали лежавшие на причале бочки, ящики, доски и прочие грузы в толстенные сети, принимали все это добро в трюмы, размещали его там по центру и вдоль бортов. Тем же манером, в сетях, переправляли на судно и живой товар, коров и свиней — на каждую зимовку шло по нескольку голов рогатого и безрогого скота, весомое дополнение к однообразному и маловитаминизированному рациону.