Шрифт:
— Вы абсолютно правы, господин Корецкий. Это я… вызвал вас, — подтвердил тайный советник, и, скрестив руки на груди, долго осматривал офицера точно таким же взглядом, каким еще несколько минут назад тот осматривал бессловесную статую воина в приемной. — Вам нравится ваша служба, господин Корецкий?
— Служба?
— Не военная, естественно. Ваша служба во Франции. Теплая, денежная служба при после Польши в прекрасном Париже? — унизительно подчеркнул Вуйцеховский. — Без походов, звона клинков, крови, грязи. Без риска погибнуть где-нибудь в болотах Мазовии или в дикой степи между Днестром и Бугом. То есть я хотел спросить, мечтаете ли вы о том, чтобы и впредь время от времени вояжировать из Гданьска в Кале — это, если морем; или из Варшавы, через Прагу и Дрезден, да прямо в Париж?
— Простите, ясновельможный, я не совсем понимаю…
— Чего вы не понимаете? Что здесь так трудно поддается пониманию? — искренне удивлялся карлик-советник. — Что здесь вообще понимать?
— Извините, — пропыхтел Корецкий. — Нравится, естественно. Париж есть Париж.
— И все. И все! — жизнерадостно подбодрил его Вуйцеховский. — Вот видите: «Париж есть Париж». И этим все сказано. Зачем усложнять мой вопрос?
— Простите, я… сначала не понял.
— Ничего, это только вначале, потому что обычно я задаю очень простые вопросы. Я годами, го-да-ми, господин Корецкий, приучал себя задавать предельно простые вопросы, — остановился Вуйцеховский напротив рослого Корецкого, с вызовом заложив руки за спину. — Всем, кого хоть изредка принимаю у себя, — он с большими паузами произносил каждое слово в отдельности, чеканя его по слогам, буквально вдалбливая его, как терпеливый учитель, представший перед основательно недоразвитым учеником, — всегда задаю оч-чень простые вопросы, на которые и отвечать-то нечего. Кивни головой — и все тут.
Офицер смотрел на него, как на невесть откуда явившегося всемогущего гномика и абсолютно ни черта не понимал из того, что здесь происходит. О чем, собственно, идет речь? Чего от него хотят?
Прошло минуты две, прежде чем, вырвавшись из-под его гипнотического взгляда, майор наконец понял, что этим уточнением тайный советник парировал все его довольно смелые возражения. Никаких иных объяснений ждать не приходится. Но именно тогда, когда Корецкий окончательно убедился в этом, тайный советник вдруг добавил:
— Это вы со мной не встречались. Но я-то знаю вас давно. Подойдите к окну.
— Я всего лишь сказал: «Подойдите к окну», — рассмеялся Вуйцеховский, забавляясь изумительной непонятливостью советника посла в Париже. — К окну всего-навсего. Вам и в этом что-то не понятно? — еще более искренне рассмеялся он.
Этим смехом Вуйцеховский как бы задавался вполне естественным вопросом: с какой стати офицер с такой мизерной сообразительностью может оставаться советником посла? Да еще в Париже.
— Вы предложили мне подойти к окну? Я верно вас понял? — Подобный вопрос в этой ситуации мог задать лишь совершенно растерявшийся человек.
— Именно это я и предложил. Вон к тому.
А когда Корецкий приблизился к указанному окну, едва слышно подошел сзади и, дотянувшись до занавески, чуть-чуть отодвинул ее.
30
Граф не провожал королеву. Мария-Людовика ушла в отведенную ей комнату и, полулежа в кресле, дождалась утра. Ложиться в постель она побоялась. Была уверена: если ляжет — никакая сила уже не заставит ее встать и одеться, пока не проспит до полудня.
Граф не провожал ее, потому что после того, как королева уходила к себе, он уже не должен показываться ей на глаза. Так было всегда. Уставшая от ласк, она не могла видеть его. Два часа, как минимум два, ей нужно было для того, чтобы последними, самыми гадкими, какие только могла когда-либо слышать, словами — отругать себя за уличную несдержанность, за бабью похотливость, за то, что давным-давно должна презирать себя, но до сих пор по-настоящему не презирает.
Однако это были ее муки, ее терзания, ее покаянные тернии, к которым граф де Брежи, «греховный мужчина королевы», никакого отношения уже не имел. Мария-Людовика не могла презирать или ненавидеть его. Она даже не смела в чем-либо упрекнуть своего Брежи. Граф по-прежнему оставался для нее мудро-чистым и ангельски непогрешимым. На что бы она ни решалась, на какие бы авантюры ни толкала своего Брежи, он оставался в ее сознании только таким: ангельски чистым и мудро-непогрешимым. В этом Мария-Людовика Гонзага предпочитала быть верной себе.
… И все же она проспала. Старинные часы работы какого-то венского мастера, стоявшие на камине, показывали уже девять утра. Она же собиралась выйти в семь, чтобы к половине восьмого оказаться в особняке своей подруги, мадам Оранж. Там она обязана была еще немножко отдохнуть, привести себя в порядок и к десяти явиться в королевский дворец. Но теперь все ее временные расчеты рушились. Впрочем, рушилось в ее жизни не только это.
Когда-то Марии-Людовике казалось, что, как только она станет королевой, все земные страсти и страхи окажутся как бы вне ее жизни. Место у королевского трона представлялось ей подобным месту на Олимпе. Ей и в голову не приходило, что годы ее «королевства» станут годами постоянного страха перед заговорами и покушениями; что они будут протекать в удушающем ожидании собственной смерти или гибели мужа; в постоянном предчувствии того, что в этой проклятой полуазиатской стране вот-вот вспыхнет очередное восстание и ее просто-напросто изгонят или, что еще страшнее, под страхом иезуитской казни заставят постричься в монахини.
Кто бы ей мог объяснить, почему тысячи женщин в этой распроклятой столице ляхов так завидуют ей? Кому и чему они завидуют?
Поручик терпеливо ждал ее у входа. На нем был толстый, из грубой шерсти, плащ с капюшоном, какие обычно берут с собой в дорогу кучера. Но даже в нем он умудрился озябнуть, ибо взошедшее, но не разгоревшееся солнце казалось лишь жалким подобием того, настоящего солнца, которое должно было озарить это весеннее утро. Тем не менее поручик оставался терпеливым и мужественным.