Шрифт:
По коридору протарахтела каталка — кого-то провезли из перевязочной. Затем послышались торопливые шаги, В палату с торжествующим лицом вбежала лаборантка. Она отыскала глазами Голубева и, не сдержав радостной улыбки, закивала ему головой:
— Доктор! Есть! Нашла бациллу Фридлендера.
Голубев молча бросил на нее строгий взгляд и подумал: «Какое это имеет теперь значение?»
Лаборантка поняла, что тут происходит, смутилась, прижалась плечом к косяку.
— Насте передай… чтобы… — Сухачев сделал паузу, — нет, сперва скажи… любил, мол… я… жениться думал… — Сухачев говорил ровным голосом.
Но Голубев уловил этот переход от «чтобы» к «нет, сперва». За «чтобы» должно было следовать: «…Настя была свободна и поступала, как ей захочется», — в «нет, сперва» теплилась еще слабая надежда. Это открытие окрылило Голубева.
— Ты, Павлуша, сам увидишь свою Настю, — сказал Голубев как можно увереннее. — Слышишь?
Сухачев замолчал. Врачи зашевелились. Голубев поймал на себе недоуменно-насмешливый взгляд Аркадия Дмитриевича.
— Товарищи, больной очень устал, — сказал Голубев требовательным тоном.
Врачи вышли из палаты.
— Введите через нос катетеры и все время держите на кислороде, — приказал Голубев сестре и отправился вслед за врачами.
Они стояли группкой у окна и молчали. Николай Николаевич молчал потому, что досадовал на неудачу и не хотел высказывать сейчас своей досады. Песков молчал, потому что все-таки умирал его больной. Подполковник Гремидов молчал, потому что по характеру своему был молчалив. Аркадий Дмитриевич — потому, что боялся, как бы не высказать чего-нибудь такого, что уродило бы его в глазах начальников отделений. Все молчали потому, что умирал человек, и каждый в разной степени чувствовал сейчас свое бессилие, и всем было тяжело.
— Да-а, — с горечью произнес наконец Николай Николаевич, обращаясь к Голубеву. — Это, дорогой товарищ, мой четвертый случай.
— Нет, товарищ полковник, если бы стрептомицин…
— Вряд ли, — вставил Песков.
— Почему вряд ли? Вы слышали — высеяли бациллу?
— Гм… Это теперь несущественно.
— Существенно, — перебил Голубев, улавливая в тоне Пескова недобрый подтекст.
— Быть может, вы внесете еще одно предложение? — спросил Песков.
Голубев посмотрел на обрюзгшее, покрывшееся красными пятнами лицо Пескова и вдруг понял, что Песков остался прежним.
Голубеву хотелось ответить ему дерзостью, но он взглянул на дверь палаты, в которой умирал больной, и ничего не сказал. Круто повернувшись, он пошел из отделения, все убыстряя шаги.
32
Он шел через коридоры, через лестничные площадки, сам me зная куда. Хотелось кричать, ругаться. Было жаль Сухачева. Такой славный парень, так терпеливо переносил свой тяжкий недуг. Было жаль себя — столько потрачено сил, и все попусту.
Голубев подошел к окну, обхватил голову руками и так стоял, может быть, минуту, а может быть, час. На улице смеркалось. Зажглись огни. Стал накрапывать мелкий дождь. По стеклу поползли дождинки. Ветер относил их в сторону и затем швырял в окно, как тогда, в ночь его первого дежурства.
Хлопнула дверь. Раздались громкие, твердые шаги.
— Вот вы где! — донесся рокочущий басок Бойцова.
— Петр Ильич, вы мне так сегодня были нужны. Вы понимаете?..
Бойцов остановил его:
— Не будем терять время. Приехал профессор Пухов.
Голубев заметил на лбу Бойцова красную полоску.
«Это от фуражки — он ездил за профессором».
Они подоспели как раз вовремя. Осмотр больного кончился. Врачи стояли в дальнем конце коридора и, судя по их разгоряченным лицам, спорили. Голубев услышал конец фразы, брошенной Песковым:
— …любой prognosis pessima. Да-с, безнадежный.
— Я не согласен, — сказал Голубев, кланяясь профессору.
— А? Похвально. Ваше мнение? — проговорил Сергей Сергеевич и, сложив руку лодочкой, сунул ее Голубеву.
— Я думаю, — сказал Голубев, осторожно пожимая руку профессора, — если врач заранее считает, что больной должен умереть, толку от такого эскулапа не жди.
Его бесило, что Песков рассуждает о живом еще человеке с такой безнадежностью. Нервы у Голубева были напряжены. Он ощущал, что в нем развернулась какая-то сдерживающая пружина. Легко отпустить пружину и значительно труднее сжать ее. И Голубеву стоило колоссальных усилий сдерживать себя.
— Я внес предложение, — продолжал Голубев приглушеннее и медленнее, чем всегда.