Шрифт:
Его фильмы содержат столько разных слоев, и уравнения в них так полны неизвестных, что мы автоматически предполагаем, что то же самое верно в отношении их создателя. Но Ларс фон Триер скорее практик, чем мыслитель, и все попытки анализировать его самого обречены на неудачу. Входы оказываются узкими и элементарными, и всегда помещены в нижней боковой части зданий. Именно отсюда и нужно начинать: с элементарного. После чего потихоньку продвигаться вперед и вверх.
Порой кажется, что где-то внутри у него висит огромная наборная касса со множеством маленьких ящичков, в каждом из которых хранится отдельный фактический курьез об окружающем мире – все те факты и парадоксы, которых он нахватался тут и там. Собеседнику приходится послушно идти за ним, пока он не спеша обходит строй, достает содержимое ящичков, вертит его между пальцами и рассказывает о нем, и остается надеяться – но только надеяться, – что в конце концов от него удастся добиться более связных рассказов о его фильмах, его мире и его жизни.
Прошло три месяца с премьерного показа «Антихриста» в Каннах, но режиссером так и не овладел покой.
– Проблема в том, что для того, чтобы чувствовать себя хорошо, я должен работать, – говорит он, когда мы наконец-то рассаживаемся на выбранные места и смотрим друг на друга сквозь поднимающийся от чая пар. – Если я ничего не делаю, меня мучают страхи, поэтому, кстати, я не умею толком проводить отпуска. Но я же не работаю на заводе, где могу просто в любую минуту вернуться к станку. Чтобы я вернулся к работе, я должен почувствовать, что в моем воображении что-то готово образоваться, а все прекрасно знают, что если намеренно ищешь идеи – они не приходят никогда.
Недавно ему пришло в голову, что подавленное настроение могло бы выражаться и физически. Например, человек мог бы быть не в состоянии вставать с постели, когда у него на душе скребут кошки. Чувствовать, что он стал тяжелее.
– Было бы смешно, если бы человек, которому плохо, становился таким тяжелым, что продавливал бы дыры в асфальте с каждым шагом. Из этого, конечно, никакого фильма не выйдет, меня просто занимает эта картинка – как может выражаться то, что тебе тяжело и плохо? – говорит он и поднимает взгляд. – Так что я хожу как в вакууме. Я знаю, что мое спасение в том, чтобы вернуться к работе, но я не могу делать этого по команде, и все мои страхи потихоньку вползают в жизнь.
Раньше, рассказывает он, он был сгустком энергии и чувствовал себя в силах построить небольшой мост или убрать в сарае для велосипедов.
– В семь часов утра. Теперь я встаю в половине первого. Нехотя. Мне очень не хочется, чтобы день начинался, я хочу жить в мире фантазий, где я могу во что-то превращаться. – Он едва заметно улыбается. – Даже, пожалуй, в мире эротической фантазии, которой удалось бы затмить мои страхи. Но вот я наконец-то встаю и медленно начинаю делать какие-то элементарные вещи. Я не занимаюсь с детьми, я не провожу время с Бенте. Я просто невыносим!
Три года назад на Ларса фон Триера навалилась депрессия, которая до сих пор не вполне ослабила хватку. Только систематически разделяя дни на небольшие посильные задачи – начиная решением кроссворда и заканчивая тем, чтобы пять раз в неделю появляться в своем кабинете в «Центропе», – ему удалось поставить себя на ноги в достаточной степени для того, чтобы продолжать снимать кино.
Он принимается размешивать чай, и ложечка царапает дно чашки. Триер объясняет, что дрожащие руки – это побочный эффект принимаемого им лекарства. Пока депрессия была на пике, он сам не мог прочесть написанное им же от руки и перестал выходить к общему завтраку в гостиницах, потому что еда падала с ложки.
Я спрашиваю, какой ему хотелось бы в итоге видеть книгу.
– Не знаю, – отвечает он. – Вообще, это такая эгоцентричная чушь – сделать книгу, – продолжает он, выпрямляясь. – То есть я знаю, что мы договорились, и я сдержу слово. Просто меня немного мучает совесть в связи с тем, что мы тут затеяли. Как-то в детстве я нарисовал гигантский автопортрет огромной каплей крови, и я помню, как вся моя семья переживала и стыдилась настолько ярких проявлений моей мании величия, – смеется он.
На наши встречи, нужно признать, он обычно приходит нехотя, но все-таки его секретарь продолжает назначать новые, а сам он никогда не забывает о наших договоренностях или переносит их на другой раз, если не может встретиться. Я не тешу себя иллюзией, что он проделывает все это из интереса к книге – просто наши встречи входят в систему договоренностей и задач, которая структурирует его дни и удерживает страхи и депрессию на расстоянии. Так что я с тем же успехом мог бы быть интерьерным дизайнером, грумером или тем человеком, который еще недавно водил режиссера на ежедневные прогулки.
Ларс фон Триер сидит, уставившись в стол. Или, вернее – как я понимаю, проследив его взгляд, – в мой список вопросов, где ключевые слова выделены желтым маркером, чтобы я мог восстановить в памяти самое важное, бросив на него быстрый взгляд.
– Какой смысл выделять желтым, если ты выделяешь все написанное? – смеется он. – Тогда весь смысл этих подчеркиваний теряется, разве нет?
– Там же выделены не ЦЕЛЫЕ строчки, только некоторые слова.
– Ну да, но многие слова, а? Так что выделенными кажутся те, которые не подчеркнуты.
Мы смотрим в окно, на заросли камыша, который качается на ветру с той стороны реки, и виднеющийся вдалеке лес.
– В этих камышах зимой часто живут косули, – говорит он.
Именно этот пейзаж видит перед собой Ларс фон Триер в своих так называемых шаманских путешествиях, когда он лежит, вставив в уши наушники с барабанной дробью, и фантазирует. Это земля его детства, именно здесь он играл мальчиком.