Шрифт:
Тюремщик – это не только тот реальный человек, который со связкой ключей ходит по тюремному коридору, открывает камеры, два раза в день считает арестантов, водит их на оправку и прогулку, сажает в карцер, выпускает своих подопечных на время, на допросы, или навсегда, на волю, на этап, на расстрел. Кроме этих, лица которых нам становятся знакомыми, которых мы, не зная их фамилии, награждаем кличками, – кроме них есть ещё уйма других тюремщиков. Многие из них и не бывают никогда в тюрьме. Они сидят в нормальных кабинетах, с клеенчатыми диванами, дорожками на полу и портретами на стенах. Они занимаются только тем, что читают бумаги, пишут бумаги, разговаривают по телефону, ходят к начальникам и дают им подписывать свои сочинения. В течение рабочего дня они несколько раз звонят по телефону своим женам, любовницам, родителям, детям и справляются у них о здоровье, настроении, домашних разностях. Если по окончании рабочего дня нет собраний, они едут домой и в кругу близких предаются всем приятностям или неприятностям домашней жизни. Как все.
Но именно эти люди и сочиняют все правила тюремной жизни. Они определяют время и порядок тюремной прогулки; количество и качество тюремной пищи; они обсуждают и решают, какими должны быть кровати в камерах; должен ли быть или нет матрац на койке; сколько писем может получать арестант; можно ли делать ему передачу и какую… Словом, это они и сочиняют весь комплекс того, что называется тюрьмой. Каждый карцер, прежде чем стать темным и вонючим ящиком или же светлым адом, существует в описаниях, чертежах. Под этими описаниями и чертежами есть подписи авторов, а в углу и по сторонам под словами: «согласовано», «утверждаю» стоят подписи начальников этих авторов. И если нужно повесить человека, то эти люди делают чертеж виселицы – как это положено, в разных проекциях; и если нужно расстрелять, то они же в чертежах и описаниях предпишут, как и куда стрелять, как и чем смывать кровь; и они же составляют детальное техническое описание тюремных и лагерных кладбищ; они указывают, кто и как должен вырывать у покойника золотые зубы, чтобы добро не пропадало; каково срока белье должно быть на покойнике; чем писать номер на деревянной бирке, привязываемой к ноге покойника, и к какой ноге; чем разбивать череп покойника перед захоронением, дабы быть убежденным, что никто не попытается использовать смерть и похороны для бегства…
Все это делают вот эти неизвестные нам люди. Именно потому, что они нам неизвестны, они страшны своей загадочностью. Мне всегда хотелось знать: какие они, как выглядят? Они ведь самые разные. Кроме неудавшихся архитекторов, которые – соблазненные пайками и высокой зарплатой – пошли делать чертежи тюрем, есть и другие: прокуроры, судьи, ещё кто-то там… Как, например, выглядит тот самый прокурор, который ответил тете Паше?
Тетя Паша была пожилой, доброй женщиной, которая мыла полы в коридоре. Она относилась ко всем конторским с жалостью за их неумение делать что-то полезное и нужное. Обшивала всех нас, ставила заплаты на штаны и телогрейки «придурков», не достигших ещё тех высот, когда носят одежду только первого срока. История жизни тети Паши была несложной. Сама она из Златоуста, муж у нее погиб во время аварии на домне, осталось двое сыновей-подростков. Жили – соответственно. Добрые люди научили тетю Пашу поехать в Челябинск, купить там чулки и продать их, естественно, с надлежащей наценкой – в Златоусте, где этих чулок не было. Дальше все рассказывалось в обвинительном заключении и приговоре суда, которые, в соответствии с законом, были выданы тете Паше на руки. Она «с целью спекуляции приобрела в Челябинске 72 пары нитяных чулок, каковые пыталась перепродать на рынке г. Златоуста по спекулятивным ценам». Тетя Паша была изобличена, арестована, судима и приговорена за спекуляцию к семи годам заключения, с конфискацией принадлежащего ей имущества. Детей разобрали знакомые, да они уже и могли скоро поступить на все готовое в ремесленное училище. Прошло пять лет, началась война, дети тети Паши достигли возраста, когда можно защищать свою Родину, и ушли воевать. Сначала тетя Паша получила похоронную на младшего, и ночью, оставаясь в конторе мыть полы, она выла и билась головой о столы.
Потом она пришла ко мне в контору с каким-то остекленевшим лицом и протянула толстый пакет, который ей дали в УРЧ – учетно-распределительной части. В пакете было несколько медицинских справок, постановлений комиссии, история болезни. И ко всему этому – письмо тете Паше от начальника госпиталя. Речь шла о старшем сыне тети Паши. Он лежал в госпитале после тяжелого ранения, врачи сделали все, что могли, он был – как написано в заключении – «практически здоров» и мог быть выписан из госпиталя. Но у «практически здорового» человека не было одной ноги и обеих рук. Выписать его из госпиталя можно было лишь при условии, что есть у него близкие, которые возьмут его и будут за ним ухаживать. Очевидно, сын сказал, где находится его мать. Потому что начальник госпиталя писал, чтобы мать раненого солдата написала заявление в прокуратуру СССР, приложила посланные ей документы, после чего её освободят.
– Мануилыч, напиши, родной…– сказала, плача, тетя Паша.
Я написал. Убедительно написал. Подшил к письму все присланные документы и передал в УРЧ. Прошло два или три месяца, и каждый день я успокаивал тетю Пашу, уверяя её, что таких заявлений много, что требуется время, чтобы оформить её освобождение, я расписывал, по дням всю длинную процедуру хождения по инстанциям её дела. Тетя Паша плакала, верила и брала у меня бумагу, чтобы ежедневно писать письма сыну.
Однажды я зашел в УРЧ. На столе лежала груда бумаг, отсортированных для вручения или объявления арестантам. Мне бросилась в глаза фамилия тети Паши. Я взял её и прочитал небольшую бумагу с бланком Прокуратуры СССР. Прокурор какого-то ранга или класса извещал тетю Пашу, что заявление её разобрано и в просьбе о досрочном освобождении отказано «за отсутствием основания». Я осторожно положил бумагу на стол и вышел на крыльцо, умирая от страха, что могу сейчас увидеть тетю Пашу… Везде, в бараке, в конторе, везде были люди, которых я не мог, не хотел видеть. Я побежал в сортир и там задрожал, схватившись за вонючие стены из рудстойки. Так со мной было всего два раза за тюремную жизнь. Почему я плакал? Потом я понял почему: от стыда. Я умирал от дикого стыда, невыносимого стыда перед тетей Пашей. Во время первой мировой войны во Франции освобождался от любого срока заключения – даже от пожизненного – арестант, у которого сын погиб на фронте…
За 72 пары нитяных чулок тетя Паша уже отбыла пять лет лагеря, она отдала своему государству двух сыновей и вот – «нет оснований»…
Я дал себе слово, что если мне суждено будет освободиться, то я приеду в Москву, разыщу этого прокурора, чтобы посмотреть, какой он? Какие у него глаза, как выглядит? Многого я не сделал в своей жизни, и этого тоже. Я даже забыл фамилию этого прокурора. Не то Дмитрощук, не то Дмитриев, не то Дмитриевский…
Но как бы ни была значительна для нас роль этих далеких тюремщиков, мы общались прежде всего с тюремщиками реальными, такими, от, которых мы зависели каждый день, каждый час. Так было в Бутырках, в Котласской пересылке. Среди них мы уже различали более мерзких и менее, просто служак и энтузиастов своего тюремного ремесла. От них зависела степень удобств нашей неприглядной жизни. Но никому из нас не приходило в голову, что от них и зависит сама наша жизнь. Это я понял только во время своего первого пешего этапа.
Из Котласа нас в барже привезли в Вогвоздино: пересыльный пункт на Вычегде. Это памятное для меня место. Там я познакомился и подружился с Александром Сергеевичем. Там, в Вогвоздине, через пять месяцев после того, как я там был, умерла Оксана – моя жена.
Из Вогвоздина мы шли пешим этапом по недавно построенному тракту Устьвым – Чибья. Прорубленный в тайге, он был проложен по болотам, уже разбит колесами грузовиков, песок и щебенка колыхались под нашими ногами, мы шли по непросыхающим лужам. В день мы делали 25 километров, к вечеру приходили в этапный станок: загороженное забором с вышками место для ночлега арестантов. Погода в этом августе была теплая, даже жаркая, идти по зыбучему песку было трудно. И ещё – нам попался жестокий конвой. Каждое утро мы выстраивались, и начальник конвоя – невысокий, рябой парень – строго оглядывал колонну и медленно, раздельно читал нам конвойную молитву: «По пути движения соблюдать установленный порядок: не разговаривать, выполнять все требования конвоя. Шаг вправо, влево, нарушение правил считается попыткой к побегу, оружие применяем без предупреждения. Понятно?!» Строю арестантов надлежало хором отвечать «Понятно!» Если начальнику конвоя казалось, что мы отвечаем недостаточно громко и дружно, он снова грозно спрашивал: «Понятно?!» И так до тех пор, пока не получал требуемое удовлетворение.
И весь конвой был под стать своему начальнику: малорослый, рябой и ретивый к службе. Однажды – это было на второй или третий день пути – я заговорился с шедшим рядом Александром Сергеевичем, заговорился настолько, что забыл об осторожности, рассказывая ему историю словаря, редактором которого я однажды был. Вдруг мы услышали крик: «Колонна, стой!..» Мы остановились не понимая, в чем дело. Напротив меня на обочине дороги стоял конвоир и, держа винтовку на весу, кричал:
– Ложись! Ложись, троцкист… твою мать!.. Не сразу я понял, что крик обращен ко мне. Я оглянулся и увидел, что стою в глубокой грязной луже. И туда мне предлагал лечь этот молодой рябой идиот, эта скотина, эта вооруженная гадина!.. А я не лягу! И стреляй, сволочь!!!