Шрифт:
Вот больничный сад. На скамейке в саду кто-то сидит. По-видимому, больной. Увидев Гошу, больной встал и сказал вежливо через чугунную вязь ограды: «Здравствуйте». И на лице его появилась припоминающая улыбка, словно он когда-то знал, встречал Гошу, но никак не мог вспомнить — когда и где. И Гоше почему-то очень хотелось помочь ему вспомнить, хотя это было невозможно: ведь он видел этого человека впервые.
В больнице Гоше сказали, что отец в институте. Пока Гоша шел до института, он все время думал о том, о ком не хотел думать, — об Арбузове. Веселый этот Арбузов, жизнерадостный. И анекдотов сколько знает! Тысячу — не меньше. Говорят, он когда-то работал затейником в санатории на Южном берегу Крыма. Но ведь все знают, что ученый он способный. Правда, не выдающийся, но способный. А поступил нехорошо.
Может, не стоит ждать отца? Да и неизвестно, скоро ли отец кончит работу. Иногда он задерживался до полуночи. Но Гоше нравится институт. Сколько там лабораторий! И есть лаборатория физиологической кибернетики, в которой работают два очень крупных ученых: один пожилой — член-корреспондент Бородин, которого за глаза все называют Бородой, а другой совсем молодой, еще аспирант, — Радий Богатырев. Радия Богатырева в шутку называют Леонардо. Он и действительно почти Леонардо. Он и физиолог, и математик, и конструктор. Недавно Гоша с двумя одноклассниками был на его докладе. Он очень скромный, этот Богатырев. Но когда стал чертить на доске схему машины, играющей в «чет» и «нечет», у Гоши и у его приятелей перехватило дыхание. Машину эту построил сам докладчик. Сколько же ему лет? Ну, двадцать пять, не больше. Надо будет спросить у отца.
Да, о Богатыреве гораздо приятнее думать, чем об Арбузове.
Один из Гошиных приятелей — Капустин — успел набросать эту схему у себя в тетрадке, надо будет ознакомиться. Капустин думает, что, когда ему исполнился двадцать пять лет, он тоже построит машину не хуже. Дудки! Одно дело — скопировать схему машины, а другое дело — ее создать. Капустин только и умеет копировать.
Про Радия Богатырева отец как-то сказал:
— Это надежда нашей науки.
А потом ему это показалось недостаточным, и он добавил:
— И нашей отечественной науки, и мировой. Быть талантливым, строить машины не легко. Но, вероятно, еще труднее, при таких выдающихся успехах, оставаться скромным.
Гоша постоял возле института, подождал, а потом пошел домой.
6
По выражению лица трудно судить о душевном состоянии Рябчикова. Не весел, но и не мрачен. Скорее, безразличен. Говорит рассудительно и здраво, слишком рассудительно и слишком здраво, как преподаватель в средней школе. Он, кажется, и был преподавателем биологии, этот самый Рябчиков. Вполне разумен. И чересчур логичен. Но, как только заходит речь о времени, логика и разум покидают его.
Рядом с Рябчиковым — его жена. Всем известно, что это его супруга. И родным. И знакомым. И соседям по квартире. Их брачные отношения зарегистрированы загсом Фрунзенского райсовета. Всем это известно, кроме самого супруга. Он все еще считает жену невестой…
Тамарцев записывает:
«Корсаковский синдром… Больному Д. А. Рябчикову сорок лет. Полгода тому назад, отдыхая в деревне у родственников и моясь в черной бане, Рябчиков угорел. Его едва удалось спасти. Но под влиянием сильного действия угарного газа, по-видимому, в клетках интерпретационной части больших полушарий головного мозга произошли изменения, в результате которых для Рябчикова как бы остановилось время. Больной помнит все, что происходило в его жизни, не исключая и того факта, что он пошел мыться в черную баню. Но тут начинается граница, черная завеса, закрывшая от Рябчикова настоящее и будущее. Больной живет как бы за пределами текущего момента. Для него не существует ни „сейчас“, ни „теперь“, а только „вчера“ и „позавчера“. Он ест, пьет, двигается, отлично ориентируясь в пространстве, но настоящего для него не существует. Он, в сущности, не живет, а только вспоминает. Воспоминания — это и есть единственная реальность, с которой он считается».
В коридоре Тамарцев спрашивает Рябчикову:
— Почему вы привели ко мне мужа через шесть месяцев после начала болезни?
Рябчикова смотрит на него большими серыми глазами. В этих светлых глазах смущение, и робость, и печаль, и настойчивость, и что-то насмешливо-игривое, словно в этой женщине не одно существо, а несколько существ сразу.
— Я еще не знала тогда ничего о вас, профессор.
— А что вы обо мне знаете?
— Я знаю, что вы вылечиваете такие болезни.
— Этого никто не знает.
— А я знаю.
В голосе настойчивая уверенность и твердость, словно она действительно знает, что он вылечит.
— А я знаю.
— Значит, вы знаете больше меня.
Из ее больших серых глаз исчезает выражение настойчивости и игривой насмешливости, остается выражение смущения и печали.
— А что мне еще остается, профессор? — говорит она тихо.
— Но, когда вы выходили за него замуж, разве вас не предупреждали?
— Предупреждали.
— О чем вас предупреждали?
— О том, что эта болезнь трудно поддается лечению.
— Вас предупреждал, очевидно, слишком деликатный и легкомысленный человек. Эта болезнь почти неизлечима.
— Я знаю, — говорит она тихо.
— И вы все-таки надеетесь?
— А что же мне еще остается, профессор?
— До свидания, — внезапно говорит он. И протягивает руку. — Меня ждут.
Его никто не ждал. Раньше его ждала жена, ждала и подогревала обед. Теперь обед подогревает тетя Оля. Заглянет в кастрюлю сквозь стекла очков, а потом опять сядет в кресло читать книгу.