Шрифт:
Как утопающий за соломинку, громада хваталась за каждый предлог, за каждое препятствие, чтобы оттянуть, отодвинуть переселение с родного места.
Карпов послал нарочного к Коховскому за указаниями. Коховский отдал распоряжение немедленно освободить из тюрьмы и отправить в Турбаи забытых арестованных. Семьи же разошедшихся внаймы приказал переселенцам взять с собой, чтобы тем побудить разошедшихся собраться не мешкая. При этом последним, безотложным днем выхода наместник назначил 17 мая.
Уныние и полнейшая растерянность охватили турбаевцев. Люди стали как тени. С горечью смотрели они на свои хаты, на сады, огороды, левады, поля, на Псел и Хорол, точно тесным объятием охватившие село, и не могли представить последнего дня, не могли примириться, что все это надо покинуть и потерять навеки.
— Предупреждаю, — грозился Карпов, — если не выйдете семнадцатого, я прикажу стрелять по селу.
Наконец настало и 17 мая. Тихо, безмолвно стояли Турбаи. Ни один человек не вышел из хаты. Никто не сложил возов для похода.
— Ну, хорошо же!.. — кричал и ругался Карпов, обскакивая улицу от хаты к хате на ретивом дончаке.
Вечером и всю ночь, как неминучий приговор, зловеще горели в околице солдатские костры. В отчаянии и нерешительности, в немом бессилии ждало своей участи село, все еще смутно надеясь на что-то, на какое-то чудо, как приговоренный к казни до последней секунды ждет распоряжения о помиловании.
Утром Карпов вступил с отрядом в село и велел солдатам рассыпаться по дворам.
— Сейчас же запрягать лошадей, складывать вещи и ехать! Ну, живо! — загалдели по дворам зычные крики на разные лады.
В замешательстве начались торопливые сборы. Люди в слезах припадали к земле, обнимали деревья в садах, целовали стены и косяки своих хат…
— Мы тоже с вами, мы не останемся тут… — забегали, засуетились те семьи, которым было позволено остаться до уборки урожая.
— А хлеб?
— Пущай пропадает. Бог с ним, с хлебом!.. Нас тут, одних-то, Базилевские опять крепостными сделают… Лучше погибнуть сообща, раз такая судьба наша вышла…
Через несколько часов все село, с женами и детьми, с имуществом и скотом, было выведено на дорогу. Тут Карпов с унтер-офицерами произвел заранее намеченную разбивку на две партии и сделал перекличку. Две огромных толпы, как туча против тучи, встали в поле. Вокруг каждой цепью рассыпались егеря и чубастые донские казаки. Длинным хвостом вытянулись обозы.
— Трогай! — скомандовал Карпов.
Никто не шелохнулся, никто не сдвинулся с места.
— Марш! — свирепея, еще громче раздалась команда.
Обе толпы, разделенные цепью солдат, опустились на колени и поклонились друг другу до земли:
— Прощайте, громадяне!.. Прощайте, дорогие соседи!
— Прощайте… Сердцем простите, если обидели когда чем…
Брали щепотки земли, завязывали в тряпочки и прикрепляли к гайтанам на шею у тельных крестов. Потом встали, еще раз поклонились друг другу, низко поклонились оставленному селу — и пошли: одна партия в Таврическую губернию, на город Александровск, а другая — к Днестру. Заскрипели возы. Поднялась пыль. Шли, все время оглядываясь в сторону родных покинутых Турбаев.
Сергунька был еле жив от измучившей его болезни. Он не мог итти. Его везли на возу вместе с домашним скарбом.
— Ох, сиротиночка, как же я тебя довезу до чужих, постылых мест?.. — причитала над ним мать.
Когда закатилось солнце, обе партии остановились на ночлег — каждая на своей дороге, где пришлось, среди поля, среди зеленей соседних деревень.
Вдруг в сумерках заалело позади зарево. Огненной, все возрастающей тревожной завесой затрепетало небо.
— Пожар!.. Пожар!.. — зашелестело по табору.
— Где это, господи?
— Да у нас же!..
— Смотрите, смотрите, наши Турбаи палят…
— Ах, проклятые!..
— Ах, изверги!..
— Хаты наши горят… кровь горит…
— Как пышет!.. А-а…
— Ай-ай-ай!..
— Боже мой, боже…
Как перепелихи с разоренных гнезд плакали бабы. Никто не спал всю ночь: зарево горькой силой притягивало глаза.
— Ну, подождите!.. — горячо шептали со всех сторон. — Будет огонь и на вас…
Когда, очнувшись от смутного дорожного сна, Сергунька увидел среди ночи зияющий, охвативший полнеба красный свет, его воспаленные глаза внезапно исказились испугом, ужасом. Ему вдруг показалось, что он слышит оттуда, из этого пламени, нечеловеческий хрип отца, просунутого головой и руками сквозь позорную доску.
— Тату!.. Тату!.. — вскрикнул, заметался, забился Сергунька.
С ним начался припадок, такой же страшный, как в Градижске, на Конной площади, два с половиной месяца тому назад, Мать в беспомощном отчаянии ломала руки, мутнея от слез, обнимала, гладила худое, бьющееся тело, как бы стараясь заслонить, укрыть собою сына от беды. Но он неостановимо, исступленно извивался в мучительных конвульсиях, теряя последние остатки сил.