Шрифт:
Книжка успела выйти — перспектива захлопнулась. Изменить своим вкусам, своим поискам молодой Гор не мог. И он попробовал изменить не темЕ (он ее еще не обрел), а темУ. Вера в то, что исповедуемый им художественный метод всесилен, была неколебима. Можно было пожертвовать всем, кроме метода.
Коллективизация, раскулачивание, соцсоревнование, великий почин, пионеры, партячейка, троцкизм, антирелигиозная пропаганда, «головокружение от успехов», «Поднятая целина», даже будущий Павлик Морозов — всё, пожалуйста…
И он стал переписывать советскую газету 1929 года: то, что надо, но — по-своему.
Получилась «Корова». В ней столько простодушия в хитрованстве! Проповедь колхоза и апология Живописи. (Интересно было бы отдельно обсудить проблему «созидательности» авангарда: почему авангард после? Знаменосцы в хвосте Истории. Мужики Малевича и Филонова объединились в колхоз — получилась студия ИЗО.)
В финале романа Корова горит, как у Эйзенштейна и Тарковского; Кулак погибает на рогах полыхающей Коровы.
Оптимистическая трагедия! — вот еще образчик. Несмотря на такой светлый финал, «Корову» не напечатали. «Прививка от расстрела» [2] не привилась.
Рукопись жгла руки. Неопубликованная, она становилась опасной.
«Раз существует название, существует и предмет».
«Но я слежу за мировыми событиями внимательными глазами… я читаю газеты. И что же я вижу? Я не знаю, кому подражают коммунисты, но я вижу, кому подражают фашисты. Фашисты подражают коммунистам».
«Только коммунисты и неверующие отделяют слова от понятия».
«Тут поп вдруг замолчал и принял фигуру вождя».
2
О. Мандельштам. Четвертая проза.
Любая цитата прикидывалась статьей, но уже не из «Правды».
И Гор потерял«Корову». Рукописи не горят, а теряются. Горят коровы.
— У меня был еще роман «Корова», — шепотом сообщал мне Гор через тридцать лет, — но рукопись пропала…
— «Корова» пропала?
— Смешно, правда?
— А вы искали?
— Искал…
— Волки съели?
— Не смешно.
— Нашли «Корову»?
— Не-а.
Так я разговаривал с ним при встречах в течение лет… Чаще в Комарове.
— Нашел, — сообщил он мне однажды заговорщическим шепотом.
Лысина его вспотела.
— «Корову»! — возликовал я.
— Нет, «Маню». Рассказ один. Я вам дам почитать, но вы никому не…
Я читал с доброжелательным предубеждением и… восторгом!
Там жена уходила от мужа по частям: сначала рука, потом нога… сначала брови, потом подбородок… в конце концов осталось одно ухо, но и оно исчезло при встрече с женою на улице.
Такая боль расставания!
— Гениально! — восклицал я, в тайно обусловленном месте возвращая автору рукопись. — Надо печатать.
— Нельзя! — испуганно озирался он.
— Почему же нельзя! — возмущался я. — Уже можно. «Превращение» же напечатали!
— Я Кафку тогда не читал… Я сам это написал.
— Тем более! Кафке можно, а вам нельзя?
— Вам уже можно.
— Вы же теперь фантастику пишете, выдайте рассказ за фантастику, Геннадий Самойлович.
— Ну что вы, право, Андрей Георгиевич. Как ребенок… Это не фантастика.
— Что правда, то правда.
— Я еще один рассказ нашел…
И он обменивал «Маню» на «Чайник». Там муж превращался в чайник на подоконнике, а жена жаловалась соседке, что муж ушел, и кипятила его на газе…
Наконец-то юный формалист обрел тему! Больно стало. Сам пережил. Неужто у этой парочки «неразлучников» были проблемы?..
— У меня еще третий рассказ есть…
— Давайте скорее!
— Но он не окончен… Там у детей умерла мать, но на самом деле не умерла. Она прилетает…
Мне сейчас не восстановить дословно, допаузно, как он это пересказал, но таким вдохновенным пространством прозы повеяло из первых же двух фраз!
— А дальше?
— Я допишу, для вас допишу…
И я читал этот третий рассказ до конца… Трепет первых трех страниц был изумителен: проза! Как птица в руке… Вдруг — не строка, а линия, как в календаре, — линия отрыва. Далее — фраза как фраза, предложение как предложение — всё вроде на месте, а прозы уже нет.