Шрифт:
Посмотрим на нее: вот она садится и зевает во всю пасть, даже глаза прикрыв от наслаждения. Пасть разинута так, что закрыла собою всю морду; это истинный зевок животного, с высоким тоненьким звуком «а-а», выражающим наслаждение, от такого зевка дрожит вся его голова и только что не выступают на глазах слезы. Шмель гудит над головою у Ники; она, отзевав, вдруг опять широко открывает пасть и, вскинув вверх, с яростным щелчком ее захлопывает, но внимательно следит при этом, как бы шмель и в самом деле ей не попался, ведь в памяти своей она хранит мучительную боль от его жала, освежить которую совсем не желает. Насекомое улетает с густым жужжанием. Ники разок-другой моргает ему вслед, затем удовлетворенно ложится опять в кресле. Ее белая шерсть так нагрелась на солнце, что едва не искрится.
В нижеследующих строках мы опишем один чудесный день собаки и ее хозяйки, единственный их чудесный день среди череды предшествовавших и еще предстоявших гнетуще тяжелых дней, который выделялся из них, темных и мрачных, как выделяется средь окружающего прекрасная улыбающаяся девушка, когда, выздоровев, покидает больничную палату и дурно пахнущие кровати умирающих. Обе они — судя по всему, собака тоже — долго питались воспоминаниями об этом дне. Ничто не нарушило его бодрящих радостей, даже гнусный укус шмеля, который все же настиг Ники к концу дня. Но не станем предвосхищать события.
Было воскресенье, а этот день, как мы знаем, даже совсем павшим духом городам придает некий наивно праздничный и чистенький вид. От этого становится веселей даже тем, кто отдыхал всю неделю напролет и в воскресенье тоже не знает, что делать со своей жизнью. Но человек рабочий одевается в чистое платье, его хозяйка готовит праздничный обед, а молодежь, кто на трамвае, кто на мотоцикле, кто на лодках, спешит в объятия вечно юной, хотя и старомодной природы. Нарядное, залитое весенним солнцем воскресенье подымает даже старца, и он, сев на горьком своем ложе, оживляет в памяти давно минувшую молодость, и видится ему стакан пенящегося пива в ресторане Прохладной долины, а рядом — юная зардевшаяся невеста.
В десять часов утра — согласно предварительной договоренности — Винце Йедеш-Молнар прикатил на мотоцикле «Чепель» с коляской, чтобы захватить Эржебет Анчу и собаку; они отправились в Чобанку, где, как мы знаем, давным-давно жена инженера провела счастливую весну и лето с тогда еще находившимся на свободе мужем. Но Йедеш-Молнар приготовил и другой сюрприз, на который уже намекал несколько раз с таинственным видом: он привез из пересыльной тюрьмы разрешение на свидание в конце недели. Эржебет лишь однажды видела мужа с тех пор, как их разлучили, и теперь надежда вскоре увидеться вновь, каким бы ни было кратким свидание, а особенно мысль, что инженер еще жив, внезапно разгладили ее прорезанный недавними морщинами лоб, который Чобанка видела некогда гладким и моложавым, мягкой розовостью окрасили щеки, придали молодое звучание уже надломленному, надтреснутому ее голосу. Она так изменилась, посвежела за один-единственный день, такой свежестью пахнуло, очевидно, от ее тела, что Ники тоже это заметила. Совместное житье их спаяло, и настроение собаки, по закону сообщающихся сосудов, тотчас приподнялось.
И тряская открытая коляска мотоцикла радостно их будоражила, хотя в начале пути Ники весьма озабоченно косилась вправо и влево на отлетающие назад пейзажи. В первые минуты ее приходилось крепко держать, чтобы она не выскочила сломя голову из коляски, но к тому времени, как они добрались до моста имени Сталина, Ники спокойно лежала на коленях хозяйки, а к Аквинкуму уже спала. У Будакаласа, однако, она проснулась, заслышав брех деревенских собак, когда же на развилке у Помаза свернули к Чобанке, опять села, взволнованно принюхиваясь. Казалось, она узнавала ароматы пилишских лесов.
Вообразим себе душевное состояние жены инженера, когда по узкому мостику она вступила в сад и подошла к маленькому двухкомнатному домику, в котором чуть ли не год так счастливо прожила с мужем. Если мы в силах, зная себя, свое нервное устройство, воспроизвести это состояние, кое, питаясь одновременно прошлым и будущим, жизнью и смертью, взвихривает вдруг обрывки множества воспоминаний и заставляет трепетать светлую вуаль единственной надежды, — если мы внимательно присмотримся к этому состоянию человека, тогда в общих чертах мы сумеем представить себе и то, что же чувствует собака, вновь видя место, где она родилась, где провела первое счастливое время своей молодости. Разумеется, с вычетом вычету подлежащего! Ибо допустим, что Ники примитивным своим умишком все же способна была соизмерить прошлое с настоящим, но что могла она знать о будущем? Могла ли знать о том, что случится с нею хотя бы завтра! А впрочем, что известно об этом и нам, людям, в столь сложные времена? Во всяком случае, Эржебет Анча предвидела, например, — настолько-то мы осведомлены больше собаки, настолько-то протяженнее наши мерила как вперед, так и назад, — что вечером они, по всей вероятности, вернутся в свою комнату на площади Мари Ясаи (бывшей площади Рудольфа), собака же не имела об этом ни малейшего понятия. И вполне могла полагать, что отныне они останутся в Чобанке навсегда. В своей полнейшей зависимости от человека Ники похожа была на тех узников, которые не ведают, почему брошены в тюрьму и сколько времени их там продержат, или на тех руководителей предприятий, которые в момент назначения понятия не имеют, долго ли предстоит им руководить, или на тех продавцов продовольственных магазинов, которым и невдомек, почему в один прекрасный день их переводят на другую точку, в противоположном конце города, в полутора часах езды на трамвае от дома, или на тех писателей, которые не знают, зачем пишут то, что пишут, или на тех читателей, которые не знают, зачем все это читают. Лишь обоюдная привязанность делает эту зависимость выносимой, а в случае с Ники такой привязанности было вдоволь с обеих сторон. Когда же… Но оставим это!.. Ведь мы описываем радостный день.
Итак, если мы представим себе душу собаки, вобравшую в себя при своей неопределенной и смутной насыщенности и сияющую перспективу теперь уже остаться в Чобанке навеки, то мы увидим перед собой, если можно так выразиться, и физические контуры испытываемого ею счастья. Ники ни на секунду не опускала вниз хвост — маленький развевающийся стяг. Она металась по залитому солнцем саду, держа нос у самой земли, вновь и вновь возвращаясь то к одному, то к другому укромному кусту сирени, или стволу большого ореха, или к ведущим в дом ступенькам, столь щедро политым много лет назад в пасхальном расположении духа ее поклонниками. Носясь взад-вперед, она иногда без видимой причины, избоченясь, словно козленок, высоко подпрыгивала всеми четырьмя лапами сразу на пружинах счастья и негромко тявкала, как бы не в силах сдержать рвущийся наружу смех. В неудержимой радости она с ходу врезалась в окаймляющие газон цветники, что было ей некогда строжайше запрещено, как и беготня по обнесенному низеньким штакетником огороду, — врезалась озорно, без малейшего ощущения вины и, повернув наивную белую мордочку к хозяйке, приседала и делала то, что было ей нужно.
Это выглядело так, как будто она на радостях дала себе отпущение во всех возможных грехах. Осмотрев сад, они отправились на прогулку — собака впереди, Эржебет Анча и Йедеш-Молнар сзади. Шахтер подал Эржебет руку; отвыкнув от свежего воздуха, а еще более, пожалуй, от круговерти воспоминаний, она почувствовала головокружение и не совсем уверенно держалась на ногах. Солнце честно грело по-весеннему, деревья и кустарники доверчиво подставляли ему только что выкинутые светло-зеленые листки, и они, как тысячи крошечных зеркал, рассеивали свет его над парующей землей. Самый воздух тоже светился, словно на него с маху опрокинули ведро блесток.