Шрифт:
С улицы пришел Артемка, возбужденный и усталый от игр, присел рядом с отцом. Анастасия Петровна поднялась.
— Засиделась я с вами и ужин не собрала. Пойдемте кушать, — да спать.
— Нет, я посидеть хочу, — капризно сказал мальчик, прижимаясь плечом к отцовской руке. — Рано еще. Можно я останусь с тобой?
Анастасия Петровна ушла, и в доме зажегся свет. Яснее обозначилась травка дворика, выплыли из темноты кусты чернобыльника у плетня, а ночь за ними сделалась чернее. Вздохнув, поднялся и Харитонов.
— Ночка-то, а! — удивленно сказал он и, помолчав немного, добавил негромко: — Беспокоится Настасья за дочку, а зазря, перемелется — мука будет, какой тут разговор… Ну, спокойной вам ночи.
— В чем дело, объясни мне, Аверьян Романыч, чего она беспокоится? — удерживая старика за руку, спросил Червенцов.
— А Настасья ничего не говорила? — недоверчиво посмотрел Аверьян Романович.
— Нет, ничего.
— Зять ее, Федька, не хочет, чтобы Надежда в Москву поехала. У них там такая коловертень идет, не приведи господь, — шепотом сказал Харитонов и покрутил пальцем перед лицом Николая Устиновича, словно пытался изобразить эту самую коловертень.
— Почему?
— Черт разберет шалопутного Федьку, противится — и все. Нет, говорит, моего согласия, чтобы Надежда ехала, не нравится мне, и точка.
Харитонов махнул рукой и подался со двора. Уже за плетнем раздался голос старика:
— Знаешь, у каждой пташки свои замашки. В молодости всяк на свой лад бесится, пока в разум не войдет. А Настасья все близко к сердцу принимает.
Удивление, вот что испытал Николай Устинович, узнав, что Надя поет, что она солистка хора, пусть сельского, но все же известного и за пределами Рябой Ольхи. Она, оказывается, причастная к миру тех людей, которых он мало понимал, но знакомство с которыми всегда было лестно ему. Откуда у нее это? В тот вечер он впервые задумался о том, что прошел мимо жизни родного ему человека и даже не пытался узнать…
6
Надя росла подле бабки, одетой вечно в черное, — это платье она не снимала до самой смерти. Целыми днями бабка возилась по хозяйству, и внучку заставляла работать. Обычно малоречивая, хмурая, увлекшись делом, старуха светлела и негромко напевала для себя. Никто в селе не пел таких песен, не слышала их девочка и по радио.
Чаще всего она пела одну, старинную, разноголосую. Сдержанно и хмуро старуха спрашивала кого-то:
А и что у вас за веселье? А и что у вас за гулянье? Да на нашем на этом поселье, Да на нашем своем повиданье?Помолчав немного, как будто прислушиваясь к какому-то внутренне звучащему напеву, бабка выводила нежным горловым голосом, — он словно прорезывал тишину не то радостными, не то грустными дрожащими тонами:
Лёлиньки, лёли, лели, Алилеи, лели, лели. Лилёшеньки, лёли, лели, Алилеи, лёли, лели.Девочке казалось, что в хате очень складно ведут песню два голоса: один сурово-сдержанный, наполняя сердце грустью, удивленно спрашивал, а другой отвечал торопливо, захлебываясь от радости.
А веселье у нас разливное! Повиданье у нас не простое, — Не веселье у нас — развеселье! Разливное у нас на поселье.И опять ласковое и припевное: «Лёлиньки, лёли, лели».
Надя, притаясь, слушала, и ей представлялась широкая праздничная улица с ослепительными сугробами, с синими тенями от домов, в яркой пестроте солнечного дня. На деревьях и крышах суетятся воробьи, чирикают, ворохом перелетают с места на место. Вдоль улицы бегут ручьи, бегут, посверкивают искрами, — рады теплу, рады синему небу и веселому вешнему солнцу. Вот бы побежать вместе с ними, туда же, куда и они, слушать их стоголосое бормотание, а ногам так легко-легко, как будто на них выросли маленькие сильные крылышки, как у того мальчика, которого она видела в растрепанной, без конца и начала, книжке. А сердчишко быстро стучит свое: тук-тук-тук, тук-тук-тук, точно и ему хочется вырваться на волю и помчаться над переливными ручьями.
— Баушка, что ты поешь? — спросила однажды девочка, едва затих бабкин голос на припевном «лёли, лели».
— А песню, внученька, — с готовностью ответила бабка, и в голосе ее звучали еще напевные нотки. — Старинную, теперь таких не поют.
— А про что она?
— Про людей, про что ж иное. Собрались люди на свой праздник и радуются, на душеньках-то у них светло, все дела свои поделали, отчего ж не повеселиться, вот и ходят карагодом и песни поют.
Девочка не поверила, — нет, это весенние ручьи, а не люди, только ручьи могут с таким клокочущим весельем мчаться вдогонку друг за другом.
Она и сама стала вплетать свой голосок в бабкину песню. Пели одно старуха и внучка, а каждой представлялось разное, свое.
Бабка умерла неожиданно, не болея, в ласковый весенний день. Похоронили ее на краю кладбища, у самого оврага. После нее осталась лишь песня с ласково-величавым припевом: «Лёлиньки, лёли, лели», — но и ее знала только Надюшка. Иногда, оставшись одна в хате, она тихонько напевала, и теперь не только весенние ручьи, а и еще виделось что-то, тревожно-восторженное, властно покоряющее душу.