Шрифт:
Толпы убийц с радостью восприняли это прозвище, с криками подняв его на щит: «Простаки! Да, да! Я простак! А ты простак? Мы возведем город, и мы назовем его Просто Город, потому что к тому времени хитрое отродье, которое все это сделало, будет мертво! Простаки! Вперед! Мы должны показать им! И кто здесь не простак? Тащите подонков, если они кроются здесь!».
Чтобы избежать ярости сброда, провозгласившего себя «простаками», те, которым еще удалось остаться в живых, скрылись под защиту тех святилищ, которые осмелились принять их. Когда они оказались под покровительством святой Церкви, та облачила их в монашеские рясы и попыталась укрыть в отдаленных монастырях и обителях, которые сохранили еще свои стены и могли быть снова возвращены к жизни, потому что толпы не обращали свою ненависть непосредственно на Церковь, не считая тех случаев, когда служители ее обретали мученический венец. Порой святилища служили укрытием, но достаточно часто гибли и они. Монастыри подвергались вторжениям: летописи и священные книги полыхали в пламени, захваченные беженцы все скопом повисали на крюках и виселицах или же сгорали в кострах. С самого своего зарождения Очищение развивалось без плана и целей и превратилось в сотрясающую дух болезнь массовых убийств и разрушений, которая должна была длиться до тех пор, пока не исчез последний след социального устройства. Сумасшествие это перекинулось и на детей, которых учили не столько забывать, сколько ненавидеть, и приливы массовой ярости толп взмывали время от времени, даже когда на свете жило четвертое поколение, появившееся после Потопа. Но теперь уже ярость была направлена не против ученых, которых просто не осталось на свете, а против грамотных и умеющих читать.
Айзек Эдвард Лейбовиц после тщетных поисков своей жены добрался до цистерианцев, в укрытии у которых он и оставался первые после Потопа годы. И прошло лет шесть, когда он решил еще раз отправиться далеко на юго-запад на поиски Эмили или ее могилы. Там он наконец безоговорочно убедился в ее гибели, потому что смерть триумфально прошла по этому краю. И там же в пустыне он принес свой тихий обет. Вернувшись к цистерианцам, он принял пострижение, вступил в их орден и еще через несколько лет стал священником. Собрав вокруг себя несколько человек, он выступил с осторожным предложением. Через несколько лет слухи об этом его замысле просочились в «Рим», который не был Римом в старом смысле слова (потому что и города такого уже не существовало), расползлись во все стороны, снова и снова возвращаясь к своему первоисточнику, — на все это потребовалось меньше двух десятилетий. Через двенадцать лет после рождения своей идеи, отец Айзек Эдвард Лейбовиц получил разрешение от Святого Престола основать новую религиозную общину и назвать ее именем Альберта Великого, наставника святого Томаса и покровителя ученых людей науки. Цели ее, которые сначала вообще не провозглашались, да и потом о них говорилось в неясных размытых выражениях, состояли в том, чтобы сохранить и сберечь человеческую историю для прапраправнуков тех простаков, которые сегодня с таким остервенением уничтожали ее. На первых порах монахи нового ордена облачались в туго подпоясанные лохмотья — своеобразную униформу толп простаков. Члены его были или «собиратели книг» или «вспоминатели» — в соответствии с задачей, которую каждый из них мог исполнять наилучшим образом. Собиратели разыскивали книги в юго-западной пустыне и хранили их в бочонках. Запоминатели укладывали в памяти целые тома истории, священных писаний, литературы и науки, на тот печальный случай, если кто-то из собирателей будет пойман и под пытками будет вынужден указать места хранения бочонков с книгами. Тем временем поиски других членов ордена увенчались успехом, и в трех днях пути от хранилища книг они нашли источник воды, где и начали возводить монастырь. Втайне был создан его проект, который должен был своим существованием спасти хоть небольшие остатки человеческой культуры от остатков человечества, которое жаждало уничтожить и их.
Лейбовиц, сам отправившийся на поиски книг, был схвачен толпой; инженер, ставший ренегатом, которого священник простил от всей души, опознал его и не только как ученого, но и как одного из тех, кто имел отношение к созданию оружия. Оборванный монах в остроконечном капюшоне, он принял мученическую кончину, сначала задушенный петлей палача — но не до смерти и, придя в себя, был зажарен живьем, что вызвало в собравшейся толпе живейшую дискуссию о наилучшем методе казни.
Запоминателей было немного, и пределы их памяти были ограничены.
Некоторые из бочонков и сундуков, хранивших в себе книги, были найдены и сожжены, так же как и собиратели их. И прежде чем безумство пошло на убыль, монастырь трижды подвергался нападению.
К тому времени, когда сумасшествие, охватившее мир, окончательно сошло на нет, из всей обширной истории человеческих знаний в распоряжении ордена оказалось несколько уцелевших бочонков оригинальных книг и жалкое собрание записанных от руки текстов, восстановленных по памяти.
И теперь, после шести столетий тьмы, монахи по-прежнему сохраняли эту Меморабилию, изучали ее, переписывая раз за разом — и терпеливо ждали. Вначале, во времена Лейбовица, существовала надежда — порой она превращалась в уверенность, — что четвертое или пятое поколение почувствует нужду в обретении потерянного наследства. Но монахи тех лет не учли способность человечества создавать новое культурное наследство всего лишь на памяти пары поколений, если старое бывало полностью разрушено, и создав его, устами пророков и законодателей, гениев или маньяков придавать ему самодовлеющую ценность, и с помощью моисеев или гитлеров, высокомерных и тиранических отцов-основателей, культурное наследие нового времени должно было распространиться от восхода до заката, что и произошло. Но эта новая «культура» явилась порождением тьмы, так как определение «простак» означало то же самое, что «гражданин» и «раб». И монахи продолжали ждать. Их совершенно не волновало, что спасенные ими знания бесполезны, что большинство из них не является знаниями в полной мере и столь же непонятны монахам самых разных степеней посвящения, как и неграмотному мальчишке-пастуху с холмов: все знания несли в себе какой-то смысл, хотя предметы, о которых они говорили, давно исчезли. К тому же знания эти представляли собой символические структуры, за переплетениями которых можно было лишь наблюдать. Исследовать путь, по которым системы знаний переплетаются друг с другом, было как минимум знанием-о-знаниях, которое было нужно в ожидании, что когда-нибудь или в какое-нибудь столетие придет Истолкователь — и разрозненные части снова соединятся одна к одной. Поэтому течение времени не имело никакого значения. Меморабилия должна была быть на месте, и они были обязаны ее охранять, а охранять ее они были должны, даже если тьма продлится над миром еще десять столетий или вообще десять тысяч лет, — они, рожденные в самой непроглядной тьме, по-прежнему будут преданными собирателями книг и вспоминателями во имя блаженного Лейбовица, и когда каждый из них уходил за пределы аббатства, то он нес с собой, подчиняясь догматам ордена, как часть своего одеяния, книгу, обычно требник на каждый день, завязанный в тугой пояс.
После того как убежище было закрыто и запечатано, все документы и реликвии из него были мягко и ненавязчиво скрыты аббатом. Закрытые в кабинете Аркоса, они стали недоступны для осмотра и изучения. Для практических целей их словно бы и не существовало. Все, что хранилось, исчезнув, в кабинете аббата, было не самой безопасной темой для разговоров. Об этом только неслышно шептались в коридорах аббатства. Но брат Френсис редко прислушивался к этим шепоткам. Наконец они прекратились, несколько оживившись лишь после того, как посланец из Нового Рима как-то вечером долго шептался о чем-то с аббатом в трапезной. Случайный обрывок их разговора донесся до соседнего стола. После отбытия посланника шорохи шли по аббатству несколько недель, а затем снова прекратились сами собой.
Брат Френсис Джерард из Юты на следующий год вернулся в пустыню, которая встретила его уже знакомым одиночеством. Когда он снова показался в аббатстве, слабый и изможденный, то предстал перед аббатом Аркосом, который потребовал сообщить, были ли у него еще встречи с посланцем Небес.
— О нет, милорд аббат. Днями я не видел ничего, кроме канюков.
— А по ночам? — с подозрением спросил Аркос.
— Только волки, — сказал Френсис, простодушно добавив: — Я так думаю.
Аркос не стал комментировать эти слова, а только нахмурился. Хмурость аббата, как Френсис имел возможность наблюдать, была неоспоримым источником молниеподобной энергии, которая с непостижимой быстротой прорезала пространство, и смысл которой, выражавшийся в отдельных отрывочных словах, понять было невозможно, разве что ее сокрушительные раскаты обычно обрушивались на новичков или послушников. Френсису пришлось на пять секунд застыть, пережидая этот взрыв, пока не настало время для очередного вопроса.
— Ну, а как теперь насчет прошлого года?
Послушник сделал паузу, перебарывая спазм в горле.
— Этот… старик?..
— Этот старик.
— Да, Дом Аркос.
Стараясь, чтобы в его голосе не прозвучало ни малейшей вопросительной интонации, Аркос загремел:
— Просто старик! И ничего больше! Теперь мы в этом уверены.
— Я тоже думал, что это был просто старик.
Отец Аркос устало потянулся за своим жезлом из гикори.
РАЗ!
— Deo gratias!
РАЗ!
— Deo…
Когда Френсис возвращался в свою келью, аббат, выглянув в коридор, крикнул ему вслед:
— Кстати, я хотел бы сказать…
— Да, досточтимый отец?
— В этом году никаких обетов, — равнодушно сказал он и исчез в кабинете.
Глава 7
Брат Френсис провел семь лет в послушничестве, семь лет в пустыне и стал весьма искусен в подражании волчьему вою. К восхищению своих собратьев, он не раз нарушал покой аббатства, изображая со стен его волчий вой. Днем он прислуживал на кухне, полировал каменные полы и продолжал изучать древности в аудиториях.