Чернов Юрий Михайлович
Шрифт:
— Любишь ли ты, батюшка, Пушкина?
Батюшка замялся, однако, подумав, сказал:
— Я святые писания больше жалую.
— А я сказочки жалую, — ответил весело Бабин. — Вот послушай: с первого щелка прыгнул поп до потолка…
— Не богохульствуй! — зло прервал его Любомудров. — Побойся божьей кары!
— Вот она, божья кара, уже получил, — посуровел Бабин. — Полюбуйся!
Его правую щеку заливал кровавый подтек — след, оставленный кулаком Ордина.
Проследив, куда удалился священник, Сергей Бабин вернулся к своим:
— Наместник бога, кажется, потопал к Дракону…
Николай Лукичев снова ударил по струнам. Сперва звучала только мелодия — грустная-грустная, потом он вполголоса запел горестную, рожденную, наверное, в дальних плаваниях, в матросских кубриках или машинных отсеках, выстраданную песню:
Трупы блуждают в морской ширине, Волны несут их зеленые, Связаны руки локтями к спине, Лица покрыты мешками солеными. В сером тумане кайма берегов Низкой грядою рисуется, Там над водою красуется Царский дворец Петергоф. Где же ты, царь? Покажись, выходи К нам из-под крепкой охраны! Видишь, какие кровавые раны В каждой зияют груди?Лукичеву тихо подпевали, и, чем тише были голоса, тем скорбнее было на душе, тем замкнутее становились лица. Когда замолчали, матрос Федор Кассихин сказал:
— Все в этой песне правда, братцы.
Кассихин часто захаживал к машинистам, с Андреем Златогорским водил дружбу. Откуда-то он приносил то прокламации, то запрещенные газеты, подолгу толковал с Курковым, который догадывался, что Кассихин связан в городе с большевиками и сам, пожалуй, большевик.
— Правда это, — подтвердил Кассихин. — Нашего брата матроса с девятьсот шестого по шестнадцатый около двух тысяч осудили, а сто восемьдесят трех казнили…
По трапу кто-то спускался. Шаги приближались. Лукичев затянул:
Трупы блуждают в морской ширине, Волны несут их зеленые…Мелодия, как на волнах, раскачивала грустные слова…
Любомудров зачастил к машинистам не удовольствия ради. Не очень-то он любил подметать рясой крутые трапы. «Чует церковный пес, где сало спрятано», — говорили машинисты.
Для усердия батюшки оснований было более чем достаточно. Еще в ноябре 1916 года, едва «Аврора» ошвартовалась у причальной стенки Франко-русского завода, машинистов направили в мастерские и цеха для участия в ремонтных работах. Все они были люди умелые — до флота кто слесарничал, кто токарничал, дело знали. Никольский поручил священнику: «Пригляди, отец, чтоб с завода на крейсер крамолу не занесли».
И Любомудров приглядывал: то в кубрик наведается, то на полубак у фитиля, где матросы курили, внезапно, как из-под земли, возникнет, то беседу заведет издалека — о житье-бытье, о войне, о доме.
Сколько ни старался священник, все тщетно: о войне и доме говорили с ним уклончиво. Бабин прибаутками сыпал: мол, где прикорнем, там и дом… Кондукторы и по матросским рундукам шарили, но и там ничего крамольного не нашли.
А машинисты тем временем привыкали к заводу, к его огромным цехам, где ухали, вздыхали и клацали прессы, грузно проплывали тележки с болванками, в грохоте, гомоне, визге, жужжании и стуке неслось время, склонялись люди над револьверными станками, обтачивая стаканы будущих снарядов. Завод поставлял фронту «смерть» и ремонтировал корабли.
Состав рабочих был неоднородный. Костяк, конечно, составляли пролетарии, которых держали в жесткой узде: их объявили военнообязанными. Отказ от работы означал отправку на фронт.
Пришли к станкам женщины, подростки; норовили пристроиться на военном заводе, уклоняясь от фронта, ремесленники, мелкие лавочники. Рабочими профессиями они не владели. Пока учились, их держали на скромных ролях подсобников — поднять да бросить. Из этого пополнения настоящих токарей и слесарей вышло мало, зато вчерашние лавочники смотрели в рот мастерам, угодничали, наушничали.
За обточку снарядных стаканов платили девять копеек. Квалифицированный токарь за смену — от семи до семи, от темна до темна — давал восемьдесят таких стаканов. К концу смены рабочего качало от изнеможения. Поташнивало от голода. Никто не переговаривался. Обреченно склонялись над станками сутулые, молчаливые фигуры. Лишь иногда вполголоса заводили унылую, монотонную песню:
Между Пряжкой, Невой Стоит Бердов завод, Он и грохот, и вой Целый день издает.Песня была тягучая, однообразная, как жизнь на Франко-русском заводе, и завершалась она скорбной строкой: «В целом — ад и тюрьма». Сочинил ее когда-то рабочий [10] , она прижилась, Николай Лукичев разучил ее и порою напевал в кубрике под аккомпанемент своей гитары.
Харчевались в цехе скудно, впроголодь. Насмотрелись авроровцы: гудит гудок, перерыв на обед, а рабочим спешить некуда. Ни котомок с домашней снедью, ни самодельных котелков, как до войны бывало. Кто развернет белую тряпочку, вынет картофелину, кто медленно жует тощую корочку, чтоб растянуть удовольствие.
10
Эту песню и стихи о Франко-русском заводе сочинил рабочий Глухоченков. Они печатались в журнале «Металлист». Глухоченков был арестован за участие в революционных кружках. Дальнейшая его судьба неизвестна.